В древности естественный человек имел опорой Небо и Землю, свободно плыл в пространстве между ними — в объятиях блага, согретый гармонией, а тьма вещей [сама собой] созревала. Кто из них согласился бы распутывать узлы человеческих дел и тревожить свою природу[202] вещами?
Дао имеет основу и уток, ветви и ствол. Овладевший искусством Единого[203] связывает в одно тысячи веток, тьму листьев. Благородный, владея этим искусством, рассылает приказы; худородный — забывает о низком своем положении, бедняк — находит удовольствие в труде, а попавший в опасность — выходит из нее. Только когда приходят большие холода, выпадает иней и снег, мы оцениваем зелень сосны и кипариса. Только преодолевая трудности, ступая по опасности, оказавшись перед лицом пользы и вреда, узнаем, что мудрец не утратил дао. Поэтому он может нести на голове Великий круг (Небо), ступать по Великому квадрату (Земле); глядя в зеркало Высшей чистоты, видеть Великий свет; устанавливаясь в Высшем равновесии, вступать в Великий храм; способен бродить в глубокой Тьме, светить одним светом с солнцем и луной.
Если взять дао в качестве удочки, добродетель в качестве лески, «ритуал» и «музыку» в качестве крючка, «милосердие» и «долг»[204] в качестве наживы и закинуть в реку, запустить в море, кто же из кишащей тьмы вещей ее не схватит. Опираются на искусство стоять на цыпочках и подпрыгивать[205], держатся границ человеческих дел, примериваются и приспосабливаются к обычаям века, чтобы теребить и будоражить мельчайшую тонкость вещей[206] — создается видимость свободы воли, полноты желаний. Тем более [свободен] тот, кто хранит драгоценное дао, забывает о желчи и печени, уходит от свидетельств глаз и ушей, один плывет за границами безграничного, не смешивается с вещами в одно месиво, в центре переходит в область бесформенного и вступает в гармонию с Небом и Землей! Такой человек запирает слух и зрение и хранит свою Высшую простоту. Он смотрит на выгоду и вред как на пыль и грязь, на смерть и на жизнь — как на день и ночь. Поэтому, когда взору его предстает нефритовая колесница, скипетр из слоновой кости, а уши внимают мелодиям «Белый снег» и «Чистый рог»[207], то это не может взволновать его духа. Когда он, поднявшись в ущелье на высоту тысячи жэней, приближается к краю, где даже у обезьян темнеет в глазах, то и этого недостаточно, чтобы возмутить его покой. Это как чжуншаньский нефрит[208], который жгут в жаровне три дня и три ночи, а он не теряет своего блеска. Это высшее благо, кристальная ясность Неба и Земли. Если жизнь недостойна того, чтобы служить ей, то разве выгода достойнее, чтобы из-за нее приходить в движение? Если смерть его не останавливает, то разве вред испугает? Ясно видя различие между жизнью и смертью, проникнув в сущность превращений выгоды и вреда, он не дрогнул бы и тогда, когда всю огромную Поднебесную менял бы на волосок с собственной голени[209].
Высокий род или худой — для него это все равно что отшумевший северо-восточный ветер, хула и хвала для него подобны пролетевшему комару. Он овладевает снежной белизной и не бывает черным; поступки его кристально чисты и не имеют примеси; обитает в сокровенной тьме, а не темен, отдыхает в небесном котле и не переплавляется[210]...
Он поселяет свой разум в высокой башне, чтобы бродить в Высшей чистоте. Он вызывает [к жизни] тьму вещей, масса прекрасного пускает ростки. Следовательно, когда к разуму применяется деяние, он уходит. Когда его оставляют в покое — он остается.
Дао выходит из одного источника, проходит девять врат, расходится по шести дорогам[211], устанавливается в не имеющем границ пространстве... То, что покрывается небом, что поддерживается землей, обнимается шестью сторонами света, что живет дыханием инь и ян, что увлажняется дождем и росой, что опирается на дао и благо, — все это рождено от одного отца и одной матери, вскормлено одной гармонией. Гороховое дерево и вяз, померанцы и пумело, исходя из этого единства, — братья; Юмяо и Саньвэй[212], исходя из этого подобия, — одна семья. Глаза следят за полетом лебедей, ухо внимает звукам циня и сэ, а сердце бродит в Яньмынь[213]. Внутри одного тела дух способен разделяться и разлучаться. А в пределах шести сторон только поднимется — и уже оказывается в десятках тысяч ли отсюда. Поэтому если смотреть исходя из различий, то все различно, как желчь и печень, как ху и юэ[214]. Если исходить из подобия, то вся тьма вещей обитает в одной клети. Сотни школ толкуют разное, у каждой свой исток. Так, учения об управлении Мо [Ди] и Ян [Чжу], Шэнь [Бухая] и Шан [Яна][215] подобны недостающей дуге в верхе экипажа, недостающей спице в колесе. Есть они, — значит, все на месте, нет — это ничему не вредит. Они полагают, что единственные овладели искусством, не проникая в суть Неба и Земли. Ныне плавильщик выплавляет сосуд. Металл бурлит в печи, переливается через край и разливается, и, застывая, приобретает форму вещей. [Эти вещи] тоже кое на что сгодятся, но их не надо беречь, как чжоуские девять треножников[216]. Тем более это относится к вещам правильной формы[217]. Слишком далеки они от дао.
203
Искусство в «Хуайнань-цзы» понимается как особый вид знания.
204
Здесь
205
206
207
«
209
Спор о том, следует ли пожертвовать волоском ради пользы Поднебесной, имеет в традиции давнишнюю историю. См.: Атеисты, материалисты, диалектики древнего Китая, с. 23-24, 112-113.
210
211
212
213
215
Мо Ди, или Мо-цзы (480-400 гг. до н. э.), — основатель школы моистов, учение которых известно нам по трактату «Мо-цзы» (окончательная редакция — III-II вв. до н. э.). Учение Ян Чжу, жившего в VI-V вв. до н. э., представляло китайский вариант гедонизма, насколько можно судить по дошедшим до нас отрывкам в составе даосского трактата «Ле-цзы». Шэнь Бухай, или Шэнь-цзы (IV в. до н. э.), — основатель легизма. Шан Ян (390-338 гг. до н. э.), или Правитель области Шан (Шанский Ян), он же Гунсунь Ян, — крупный теоретик легизма, много сделавший для проведения этого учения в практику в царстве Цинь в IV в. до н. э. Его учение известно из трактата «Шан цзюнь шу» (см.: Книга правителя области Шан (Шан цзюнь шу). Пер.
216
217