Выбрать главу

Эти тревожные вопросы отражали ход мысли самого писателя, потрясенного известиями о гражданской войне во Франции. Но «другой голос» Карамзина успокоительно отвечал в письме Филалета: «В одном просвещении найдем мы спасительный антидот (т. е. противоядие, — Н. К.) для всех бедствий человеческих!» (2, 257). Историю возникновения и падения цивилизаций Филалет рассматривает как поступательный процесс общего развития человечества от низшей стадии к более и более высоким. Даже средневековье рассматривается уже как закономерный этап в этом движении, подготовивший «дальнейшее распространение света наук». Катастрофа современной цивилизации, по мнению Карамзина-Филалета, — не следствие просвещения, а свидетельство недостаточной просвещенности. «Осьмой-надесять век не мог именовать себя просвещенным, когда он в книге бытия ознаменуется кровию и слезами» (2, 257).

Карамзин вступает в полемику с Руссо, посвящая этому специальную статью в «Аглае»: «Нечто о науках, искусствах и просвещении». Писатель разъясняет здесь, как он понимает достоинства «естественного человека». Пользуясь некоторыми аргументами Руссо, русский автор стремится показать, что возникновение наук и искусств связано с «природным человеку (т. е. врожденным от природы, — Н. К.) стремлением к улучшению бытия своего, к умножению жизненных приятностей» (2, 127). Таким образом, отношения между просвещенным человеком и человеком «естественным» оказываются не антагонистическими, а родственными; давнее противоречие наконец устраняется. Доброта, здравый смысл и восприимчивость к прекрасному — качества, прославлявшиеся в «естественном человеке», — оказываются не в меньшей, но даже в большей степени присущи человеку просвещенному. Идея общественного прогресса подкрепляется размышлениями о прогрессе в области искусства: «От первого шалаша до Луврской колоннады, от первых звуков простой свирели до симфоний Гайдена, от первого начертания дерев до картин Рафаэлевых, от первой песни дикого до поэмы Клопштоковой» (2, 127).

Закономерно перед Карамзиным встает в этот период и еще одна старая проблема: в чем предназначение художника, какими качествами он должен обладать. «Что нужно автору?» — этот вопрос становится заглавием одной из карамзинских статей в «Аглае». Между эстетикой и этикой писатель открывает определенные соотношения и приходит к решительному выводу о том, что «дурной человек не может быть хорошим автором» (2, 122). Понятие «чувствительности» сохраняется, но приобретает все более грандиозные масштабы: это «возвышение до страсти к добру», «никакими сферами не ограниченное желание всеобщего блага» (2, 121).

Таким образом, Карамзин создает вполне стройную и последовательную систему, в которой утверждаются гуманистические идеалы. Но чем стройнее и последовательнее были доводы Карамзина-публициста, тем более далеко от гармонии и безмятежности было мироощущение Карамзина-художника. Современные общественные события привели к крушению его надежд на осуществление идей всеобщего братства и торжества справедливости в ближайшем будущем. Личные огорчения и горести (в особенности смерть любимого друга А. А. Петрова) углубили этот духовный кризис писателя.

Тревожные и пессимистические настроения отразились прежде всего в карамзинской лирике периода «Аглаи». В стихотворных посланиях («Послание к Дмитриеву», «Послание к Александру Алексеевичу Плещееву», «К самому себе») поэт говорит о постигших его потрясениях и разочарованиях. Элегические медитации о том, что счастье недостижимо, приобретают здесь характер исповеди. В отличие от Хераскова, стремившегося представить свои мысли и настроения в максимально обобщенной форме, Карамзин постоянно подчеркивает, что речь идет о его собственном личном опыте:

И я, о друг мой, наслаждалсяСвоею красною весной;И я мечтами обольщался —Любил с горячностью людей,Как нежных братий и друзей;Желал добра им всей душею.

Морально-философские сентенции оказываются правомерны постольку, поскольку они связаны с тем, что было пережито самим автором:

Теперь иной я вижу свет, —И вижу ясно, что с ПлатономРеспублик нам не учредить…
(2, 34–35)

Трагическое ощущение отъединенности поэта от общества, в котором царит зло и несправедливость, проявилось и в прозе Карамзина этих лет. Уже найденное, казалось бы, решение проблемы «естественного человека» вновь подвергается сомнению. В повести «Остров Борнгольм», сюжетно связанной с европейским готическим романом,[1118] писатель по-новому подходит к тем же вопросам, которые волновали его и раньше. Романтический мотив инцеста (преступная любовь брата и сестры) приобретает в произведении Карамзина особый аспект. Гревзендский незнакомец, пытаясь найти оправдание своему чувству, преступному с точки зрения «законов», обращается к «священной природе»:

Природа! Ты хотела,Чтоб Лилу я любил!
(1, 663)

«Врожденные чувства», т. е. чувства «естественного человека», оказываются в трагическом противоречии с представлениями просвещенных людей. Законы цивилизованного общества осуждают эту любовь и оправдывают крайнюю жестокость по отношению к виновным (заключение девушки в подземелье). «Чувствительный» автор не может примириться с этой жестокостью. «Творец! Почто даровал ты людям гибельную власть делать несчастными друг друга и самих себя» (1, 672) — вот вопрос, который продолжает мучить Карамзина. «Свет наук распространяется более и более, но еще струится на земле кровь человеческая — льются слезы несчастных» (1, 668), — констатирует автор повести, он же — русский путешественник. Связь с «Письмами» подчеркивает и сам автор: в лирической интродукции повести он вспоминает о поездке в «чужие земли» и возвращении морем из Англии в Россию. «Остров Борнгольм», таким образом, мог восприниматься читателем как разросшийся вставной эпизод из «Писем русского путешественника». Персонажи повести отчасти являются уже романтическими героями: они оказываются в исключительных обстоятельствах, ими владеют сильные страсти, даже в окружающей их природе есть что-то мрачное и зловещее. Образ автора, однако, занимает особое место в повести: это прежний «чувствительный путешественник», даже проявляющий свое сострадание в тех же формах, что и автор «Бедной Лизы»: «Вздохи теснили грудь мою — наконец я взглянул на небо — и ветер свеял в море слезу мою» (1, 673). Однако внутренняя тревога, овладевшая писателем в этот период, наложила определенный отпечаток и на образ автора повести. Мягкий юмор и ирония, которые были присущи раньше Карамзину-рассказчику, совершенно исчезли в «Острове Борнгольме». Трагизм ситуации исключал возможность юмора.

Это качество возвращается по мере того, как писатель преодолевает духовный кризис. Так, в повести «Юлия» (1796) рассказчик еще более ироничен, чем в ранних карамзинских произведениях. Автор «Юлии» — остроумный человек, прекрасно знающий светские нравы. Сочувствуя своей героине, он слегка подтрунивает над ее слабостями, когда же речь идет о нравах и законах света, о недостойном поведении князя N*, ирония автора становится порой колкой и язвительной. Одна из первых русских «светских» повестей, «Юлия» идейно и художественно оказалась тесно связана с позднейшими сочинениями писателя («Моя исповедь», «Рыцарь нашего времени»).

вернуться

1118

См.: Вацуро В. Э. Литературно-философская проблематика повести Карамзина «Остров Борнгольм». — В кн.: Державин и Карамзин в литературном движении XVIII — начала XIX века. Л., 1969, с. 190–209.