И замечательно, что этот красноречивый след языческого культа Рода тянется на пространстве, ограниченном от конца XII до конца XIII в. через древнейший лишь текст Лаврентьевской летописи; в параллельном тексте более поздних сводов (Радзивилловского и Московского академического) имеем ряд не менее красноречивых поправок: в одном случае „отца его молитвою“ исправлено на „святого отца“, т. е. родителя заменил духовник (под 1169 г.); в другом случае (под 1193 г.) все упоминание родичей вообще выпущено. Дала, как видно, знать себя рука духовной цензуры. Проникновение в летопись полуязыческого культа княжеских родоначальников совпадает как раз с тем периодом, когда так обострены были разногласия относительно правовых основ княжеской власти…
Внецерковную молитву к умершему родичу, в последний раз засвидетельствованную летописью под 1294 г., нельзя не сопоставить с другими пережитками языческой старины в той же среде удельных князей XII–XIII вв.: во-первых, с обычаем давать новорожденному князю два имени и, во-вторых, с отличным от крещения обрядом постригов.
Двойные имена наших князей различаются летописью как „княжие“ („русские“, „мирские“) и крестильные, например: „родися у него сын и нарекоша и в святем крещеньи дедне имя Михайло, а княже Ростислав, дедне же имя“ (Ипатьевская лет. под 1173 г.), это о сыне Рюрика Смоленского. Под 1177 г. аналогичное известие читается о сыне Игоря Святославича Новгород-Северского: „родился у Игоря сын, и нарекоша имя ему в крешении Андреян, а княжее Святослав“ (Ипатьевская), т. е. „княжее“ опять дедово; под 1192 г. „княжее имя“ нарекает своему сыну Всеволод Суздальский и опять „деда своего имя“ (Воладимир). Присущий, как видно, всем ветвям русского княжеского рода одинаково, явно не соблюдавшийся, однако, уже Андреем, обычай этот мог корениться опять только в языческих представлениях о нерасторжимом единстве живых и умерших родичей: недаром „княжее“ имя так часто оказывается одновременно „дедним“; недаром, с другой стороны, и исчезают эти имена одновременно с внецерковной молитвой предку, в поколении сыновей Александра Невского, в конце XIII столетия.
Было ли связано наречение „княжего“ имени с постригами — неизвестно. Но та подробность, что „постриги“ (упоминаемые в Лаврентьевской и Ипатьевской под 1192 г., только в Лаврентьевской под 1194, 1212 и 1302 гг.) сопровождались посажением трехгодовалого князя из рук отца „на конь“, говорит во всяком случае о внецерковном характере и этой обрядности. А в таком случае посвятительный характер самых постригов — острижения первых волос — не мог не предполагать нецерковность» (Комарович, 1960, с. 89).
Белорусские авторы, следуя вроде бы за Рыбаковым в признании идеи существования Рода как верховного божества, при этом свидетельствуют: «У беларускай міфалогіі сувящь с усёмагутным Родам прасочваецца толькі ў адным аспекце — „удзьмухванні жыцця ў людзей“» (Міфалогія… 2003, с. 185).
Увы, однозначно доказать, что славяне отождествляли Рода и Творца, невозможно — вне зависимости от нашего желания. По крайней мере, верховную роль Рода как бога ничто, похоже, напрямую не подтверждает, есть лишь косвенные признаки и моделирование. Представляется более или менее справедливым суждение, что Род «ответствен» за воспроизводство племени и народа и что это имя может являться «прозванием», эпитетом одной из ипостасей Единого. С учётом связи с Рожаницами его допустимо считать повелителем или подателем судеб — не в значении греческого fatum'а, непререкаемой судьбы, но в смысле славянских представлений о доле — недоле, уделе, удаче и т. п.
Кстати, «Новгородская кормчая книга» (1280) содержит старинные тексты, в которых осуждаются те, «иже въ получай върують и въ родъсловие, рекъше в рожаница», т. е. в судьбу (Срезневский, т. 3, стб. 141). Поэтому уместно связывать Рода и с судьбой (особенно в его связи с Рожаницами).