ли. Во главе огромной державы стоял божественный правитель сапа-инка, которому помогала наследственная аристократия, связанная с правителем кровным родством, а также жреческая каста и целая армия чиновников, контролировавших все стороны жизни. Сельские общины несли тяжелый груз всевозможных налогов и трудовых повинностей (работа на строительстве дорог, храмов и дворцов, в рудниках, служба в армии и т. д.). Население вновь завоеванных земель насильственно перемещалось из своих родных мест в отдаленные провинции. Империя была связана обширной сетью мощенных камнем дорог, вдоль которых через определенные расстояния стояли почтовые станции с помещениями для отдыха и склады с продуктами и необходимыми материалами. По дорогам регулярно курсировали и пешие гонцы-бегуны, и всадники на ламах. Духовная жизнь и вопросы культа целиком находились в руках жреческой иерархии. Поклонение богу-творцу Виракоче и небесным планетам осуществлялось в каменных храмах, украшенных внутри золотом. В зависимости от обстоятельств жертвоприношения богам варьировали от обычных в таких случаях мяса ламы и маисового пива до убийства женщин и детей (во время болезни или смерти верховного Инки). Однако эта самая крупная и наилучшим образом организованная империя доколумбовой Америки стала легкой добычей горстки испанских авантюристов во главе с Франсиско Писарро в XVI в. н. э. Убийство инки Атауальпы в 1532 г. парализовало волю к сопротивлению местных индейцев, и могущественное инкское государство в считанные дни рухнуло под ударами европейских завоевателей. Conclusion Заключение «Из всех цивилизаций, какие создало человечество, древние цивилизации, казалось бы, дальше всего от нас как по времени, так и по своему облику». Хронологические дистанции в самом деле внушительны: если до Рима времен Августа — два тысячелетия, до Афин времен Фемистокла — два с половиной, то до Вавилона времен Хаммурапи — чуть меньше четырех, до начала египетской государственности — около пяти, а до рождения древнейших городских поселений в Иерихоне и Чатал-Хююке — почти все десять. Не приходится удивляться, что временная отдаленность часто скрадывает очертания: много загадок, много неясностей, огромные пробелы в документации. Но даже тогда, когда документы сохранились, их прочтение и понимание на всех этапах — от лингвистической дешифровки до содержательной интерпретации — сильно затруднены. Проблема понимания, эта центральная проблема гуманитарных наук, стоит особенно остро. Ибо уж очень необычен мир древних цивилизаций, очень несоизмерим он не только с нашим опытом, с опытом нашей эпохи, но и с опытом старого, непосредственно нами унаследованного культурного предания. И средневековье с его верованиями и обрядами, с его книжностью, богословскими, юридическими, этическими представлениями часто кажется нам далеким, и все же положение истолкователя средневековой культуры принципиально иное просто потому, что наша культура, наша наука еще застали при своем рождении реликты средневековья в народной жизни, в патриархально-крестьянской психологии, в религиозном быту. У древних цивилизаций — принципиально другой уровень «инаковости» по отношению к нашей. Достаточно вспомнить такие повсеместно принятые обычаи древнего мира, как человеческие жертвоприношения или храмовая проституция. Мы слишком легко забываем, что обычаи эти были знакомы даже Элладе. Накануне Саламинской битвы Фемистокл распорядился торжественно отдать на заклание трех знатных персидских юношей в жертву Дионису Пожирающему; и примерно в те же времена величайший поэт Греции Пиндар воспел благочестие некоего Ксенофонта Коринфского, подарившего святилищу Афродиты сотню «девиц о многих гостях», чтобы они во славу богини обирали «плод» своей молодости с «любвеобильного ложа», в точности так, как это делали бесчисленные служительницы при храмах Иштар или индийские гетеры-«дэвадаси». И поэт выдает некую тайну мира, где все это было возможно, назидательно добавляя: «Где вершит Неизбежность, там все — хорошо». «Неизбежность» — исключительно емкое слово для обозначения предопределения в жизни людей; что отделяет тот способ жить от более поздних, так это не «свобода отношений полов» и не жестокость, а именно мера власти «неизбежности». Скажем, заклание персидских юношей озадачивает вовсе не тем, что оно жестоко: в сравнении с одной Варфоломеевской ночью зарезать всего трех чело-век — капля в море. Но во время Варфоломеевской ночи гугенотов убивали за то, что они, гугеноты,— иноверцы; расправиться с человеком за его убеждения — значит все же принять к сведению его как личность, хотя и очень страшным способом. Сама идея акта заклания принципиально иная: просто человеку дается статус жертвы, только особенно высокого класса. Кстати, о жертвенных животных — разве при наших размышлениях о классической античной архитектуре нам легко вообразить, что во времена своего функционирования древние храмы, включая Парфенон и другие беломраморные чудеса Эллады, должны были напоминать общественные бойни? Как бы мы вынесли запах крови и горелого жира? А ведь это был быт античных святилищ. В связи с вопросом о том, в какой мере чужд нашему воображению облик древних цивилизаций, мы часто вспоминаем именно Грецию, потому что она кажется близкой. Ведь одна только психология рабства порождала на каждом шагу поразительные явления. Те самые люди, которые создали идеал свободы для последующих эпох, ибо очень остро чувствовали права гражданина, могли вовсе не чувствовать прав человеческой личности. Права имел член общества, чужой же принципиально был бесправен. Это не просто узость, черствость, подобная сословному или национальному высокомерию, известному из недавней истории, а стройная, неумолимо логичная система взглядов, цельная жизненная установка, не похожая на «раздвоенность» сознания позднейшего «христианского» аристократа, который знал, что как христианин он обязан считать всех людей своими братьями, а как дворянин отнюдь не считает братьями ни человека ниже его по социальному статусу, ни инородца, ни иноверца. Так что концы явно не сходятся с концами. Кастовое сознание, в качестве реликта дожившее в Индии до наших дней, не допускает никакого раздвоения. В лучшую пору демократических Афин раба, которого ни в чем не обвиняли и даже не подозревали, а только привлекали к дознанию как свидетеля, в обязательном порядке полагалось допрашивать под пыткой (великий комедиограф Аристофан обыграл этот обычай в сугубо потешном контексте, и его публика, наверное, от души смеялась). Примечателен и характерен для древних нравов даже не факт такого рода сам по себе — мало ли какие несправедливости видела история в последующие эпохи! — а отношение к нему в самом просвещенном и самом свободном государстве тогдашнего мира. Жестокость еще не нуждается ни в обосновании средствами фанатизма, ни в прикрытии средствами лицемерия; в отношении к рабу или чужаку, к тому, кто стоит вне общины, она практикуется и принимается как нечто само собой разумеющееся. Лишь к исходу древности картина меняется, и это знаменует приход иных времен. Цари Вавилона и Ассирии бесхитростно хвалились тем, что ведут завоевательные войны и наводят на соседей ужас; но римская пропаганда уже пыталась убедить своих и чужих, что Рим завоевал полмира лишь в порядке законной и вынужденной самозащиты против агрессивных соседей, а удерживает власть над завоеванными землями для блага других народов. В том же Риме Сенека заговорил о рабах как собратьях по человечеству. Нельзя отрицать, что эта фразеология сопровождалась реальным, хотя и ограниченным смягчением нравов. Да, древние цивилизации были основаны на исключении чужака и презрении к неполноправному, презрении откровенном и спокойном, не прикрытом лицемерием, не смягченном оговорками. Да, выразившееся в них архаическое мировоззрение, которое было, по известному выражению Энгельса, «по существу абстрактно, всеобщно, субстанциально…» и языком которого были прежде всего миф и ритуал, которое ориентировалось на ритм природных циклов, вначале просто не знало того, что мы называем личностным. Все это — правда, но лишь одна сторона правды. Именно в лоне древних цивилизаций, в ходе того уникального по своему размаху духовного брожения, которое отличает I тыс. до н. э.,— рождение конфуцианства и даосизма в Китае, буддизма и джайнизма в Индии, зороастризма в Иране, этического монотеизма пророков в Палестине, философских школ в Греции — впервые и с первозданной простотой и силой были провозглашены два принципа: всечеловеческое единство и нравственное самостояние личности. Немецкий философ Карл Ясперс (1883 — 1969) назвал эпоху VIII— III вв. до н. э. от Тихого океана до Атлантики «осевым временем» мировой истории, оценивал ее как водораздел между инерцией «до-осевого» традиционализма и осознанием возможностей выбора и ответственности. Действительно, VIII—III вв. до н. э.— исключительно важная эпоха в истории человечества, в развитии древних цивилизаций. Она отмечена крупными сдвигами в социальной сфере, образованием великих империй, рождением мировых религий, оформлением собственно философских систем, укреплением научного знания. Буддизм — первая во времени из мировых религий, а само понятие мировой религии предполагает проповедь и вербовку прозелитов, ломающую кастовые, племенные, этнические границы. Один раннехристианский писатель сказал, что христианами не рождаются, а становятся. Ранние буддисты могли бы то же сказать о себе. Недаром буддизм не только вышел за пределы Индии, но в конце концов удержался именно вне ее — подобно тому как христианство, обратив все народы Средиземноморья, утратило иудеев, тот самый народ, из среды которого оно вышло. Наряду с буддизмом и христианством— мировыми религиями, живущими до сих пор,— под конец древности к уровню мировых религий приближаются митраизм, гностические движения и особенно манихейство, находившее неофитов от Западного Средиземноморья до Центральной Азии. Уже после завершения пути древних цивилизаций явилась последняя мировая религия— ислам, воспринявший импульс универсализма и религиозного космополитизма. Собственно говоря, для мировой религии наиболее принципиальным признаком оказывается даже не фактический ареал ее распространения, но внутренняя установка на отрицание пределов сакральной, родовой или этнической общины, апелляция не к роду, а к личности. «Враги человеку — домашние его», «Нет пророка в своем отечестве», «Я пришел разделить человека с отцом его, и дочь с матерью ее, и невестку со свекровью ее», «Кто любит отца или мать более, нежели Меня, не достоин Меня» — эти евангельские изречения очень характерны не только для христианства, но, шире, для нового типа «учения», зовущего личность выйти из инерции родовых норм, осуществить выбор. Сходные по духу наставления проповедовал своим последователям Будда: «Человека, помешавшегося на детях и скоте, исполненного желаний, похищает смерть… Ни дети, ни отец, ни даже родственники не могут быть защитой тому, кого схватила смерть. У родных не найти защиты. Зная эту истину, пусть мудрец, внутренне сдержанный, очистит себе путь, ведущий к нирване»; «Что бы ни сделали мать, отец или какой другой родственник, истинно направленная мысль может сделать еще лучшее». Такое учение могло быть не только религиозным., Греческие философские школы, особенно в эпоху эллинизма, тоже вели вселенскую проповедь и принимали прозелитов из всех народов. Например, некий карфагенянин Газдрубал отправился во II в. до н. э. на зов философии в Афины и прославился как платоник под именем Клитомаха. Возникает совершенно новый феномен «обращения» в религиозную или философскую веру — выбора доктрины и вытекающих из нее норм поведения. Пока нравственность не отделилась от сакрально-родовых табу и личное моральное сознание без остатка отождествляло себя с общественным мнением родового, этнического коллектива, самостоятельный акт, в котором человек выбирает для себя образ мыслей и образ жизни, был невозможен: человек мог иногда нарушить общепринятые нормы, но не мог искать для себя других норм. Разрушение автоматизма традиции рода сделало жизненную позицию индивида проблемой и расчистило место для психологии «обращения». Естественно, что авторитет традиции, безраздельно господствовавший до тех пор, вступил в борьбу с авторитетом доктрины (вспомним, что Сократа и других философов обвиняли в подрыве родительской власти!), но чаще всего не выдерживал встречи с новой эпохой. В условиях общественных кризисов философия все решительнее выдвигает притязание на то, чтобы быть «искусством жизни», единственным источником правильной моральной ориентации индивида. В период древних цивилизаций была открыта власть идеи как нечто противостоящее абсолютизации ритуализма. Исходя из идеи можно было заново строить поведение человека среди людей; отсюда такая красочность необычных бытовых деталей в биографиях греческих философов, вплоть до бочки Диогена,— это не пустая анекдотическая сторона всемирной истории философии, а доведенное до наглядного, шокирующего жеста выражение мысли о необходимости следовать не обиходу, не привычке, но истине. Мыслители древних цивилизаций — герои легенд, подчас причудливых (чего стоят хотя бы рассказы о Лаоцзы!), но их критика обихода действием, их сверхчеловеческий авторитет — альтернатива преодоленному ими авторитету привычки. Величайшее открытие древних цивилизаций — принцип критики. Апелляция к идее, к «истине» давала возможность критиковать данности человеческой жизни вместе с мифом и ритуалом, в котором эти данности сакрализовались и мистифицировались. Будда-Шакьямуни — лишь человек, но боги склоняются перед ним, потому что он преодолел инерцию мировой неволи и мирской привязанности, а они — нет. В лоне древних цивилизаций началась борьба между религиозной верой и ее рационалистической критикой. Однако и вера и рационализм — порождения великого сдвига, происшедшего в древности и открывшего возможности выбора, поставившего на место традиции мифов — системы идей. И вере, и рационалистическому просветительству присущи общие черты: вызов, бросаемый «нечестивому» или «неразумному» миру, и с точки зрения веры, и с точки зрения разума погрязшего в «заблуждениях», потребность спасти этот мир, привести его к истине, а потом неизбежность пропаганды, проповеди, а также готовность при экстремальных ситуациях подтвердить свою верность истине мученичеством. (Для буддизма или конфуцианства пафос мученичества имеет существенно меньшее значение.) О ветхозаветных пророках любили рассказывать, что они расплачивались за правду жизнью: Исайя будто бы был распилен деревянной пилой, Иеремия — побит камнями. Но тот же мотив очень часто возникает в легендах о философах Греции: Зенон Элейский на допросе в присутствии тирана Неарха откусил себе язык и выплюнул его тирану в лицо; Анаксарх, растираемый железными пестами в ступе, крикнул палачу: «Толки, толки Анаксархову шкуру — Анаксарха тебе не истолочь!» Центральный образ греческой традиции — Сократ невозмутимо подносит к губам чашку с цикутой. Древность поставила задачу — искать истину, делающую человека свободным. Древность выдвинула идеал верности истине, которая сильнее, чем страх перед насилием. Другими словами, древность вывела человека из «утробного», доличностного состояния, и он не может возвратиться в это состояние, не перестав быть человеком. Отмеченные черты встречаются в разных странах и культурах. Приобретая различную форму, они вместе с тем определяют особенности мира древних цивилизаций, отражают общие закономерности его развития. Другая весьма существенная сторона картины связана с тем общечеловеческим масштабом, который не только объективно присутствовал в обмене материальными и духовными ценностями, соединявшем культуры Востока и Запада, но и был субъективно осознан в духовных движениях самой же древности — в учениях киников и стоиков, в буддийской и раннехристианской проповеди. Уже с глубокой древности племена и народы Востока и Запада находились в тесных контактах, обогащали друг друга достижениями материальной и духовной культуры. Поскольку на Востоке цивилизация сложилась намного раньше, долгое время Запад оставался по преимуществу «принимающей» стороной, реципиентом влияний. Греческая культура никогда не смогла бы достичь такой высоты, если бы она не была наследницей культур древнего Востока. Это понимали и эллины — биографическая традиция о философах Эллады пестрит достоверными или вымышленными указаниями на ученичество у восточных мудрецов, так что мотив встреч греческого мыслителя с учеными жрецами Египта или Вавилона стал ходячим стереотипом. Амплитуда греческих заимствований простирается от воспринятых с Востока видов земледельческих культур и пород скота, от финикийского буквенного письма до усвоения открытий ближневосточной науки, прежде всего астрономии и геометрии. Воздействие материальной культуры Востока испытали в свое время не только греки и италийцы, но и народы других облас