Что касается китайского влияния на прототохаров и тохаров, то о нем пока мало что можно сказать. Раскопки лишь приоткрывают завесу над неведомым. Но обратное влияние достаточно заметно, хотя многие предпочитают его не видеть или, по крайней мере, не придавать ему серьезного значения.
И это весьма существенно для понимания очень многих вещей, особенно из сферы духовной культуры позднечжоуского времени. Лично мне представляется, что влияние, пусть едва ощутимое и лишь спорадически себя проявлявшее, действительно существовало. Оно было растянуто во времени, в веках, и потому результаты его были разными. Сначала — загадочные шанские боевые колесницы с лошадьми, много позже — развитые натурфилософские и онтологические философские теории, связанные с противостоянием Света и Тьмы либо с авестийскими шестью первосубстанциями (земля, вода, огонь, металл, дерево, скот) (см. [35, с. 339; 36, с. 90–101]), появление которых в Китае следует датировать не ранее чем серединой первого тысячелетия до н. э. Заслуживает внимания и еще одно интересное наблюдение, сделанное известным археологом Л.С.Клейном. У доисламских иранцев, по его данным, цвет траура был белым, что нехарактерно для ближневосточных культур, но зато хорошо известно в Китае с достаточно древних времен. Смысл феномена Клейн объясняет так: смерть черна и белое в ритуале снимает черноту [44, с. 79]. Идея резкого противостояния Света и Тьмы проявляет себя здесь весьма наглядно и снова ставит вопрос о связи древних китайцев с древними иранцами (протоиранцами?).
Контакты между шанцами, чжоусцами и индоевропейцами, таким образом, имели место вне всяких сомнений. Они подтверждаются не только феноменом боевой колесницы, но и археологическими фактами близости к Китаю восточных индоевропейцев. Кроме сенсационных недавних находок в бассейне Тарима специалисты давно уже имели в виду и иные возможные связи. Речь идет об археологической культуре андроновцев, несших черты протоиранцев [44, с. 82], или об изученных Э.Паллиблэнком тохарах, живших в районе современного Восточного Туркестана [225].
Близость бассейна Тарима к бассейну Хуанхэ очевидна. Может встать вопрос о пути спорадических контактов. В принципе они достаточно известны и понятны — только через северо-западный пустынно-степной путь, тот самый, что впоследствии был вполне благоустроен и получил наименование Великого шелкового. Этот путь прежде всего открывал дорогу внешним воздействиям мировой культуры на Китай. Иногда такое воздействие имело характер резкого рывка. Это можно сказать о возникновении аньянского очага бронзовой культуры (Шан) или о проникновении в конце периода Чуньцю в Китай металлургии железа, причем в весьма зрелом и развитом ее виде. Но помимо радикальных рывков, кардинально изменявших цивилизационный потенциал протокитайцев и шанцев, бывали и достаточно частые контакты китайской цивилизации с ее многочисленными северными соседями, подавляющее большинство которых (хотя они, как правило, были гораздо более отсталыми по сравнению с чжоусцами) служили просто передатчиками новаций.
Для Китая эти контакты далеко не всегда были безболезненными, особенно после того, как дом Чжоу при последних западночжоуских правителях стал ослабевать, а с перемещением на восток Пин-вана и вовсе пришел в упадок. Как сообщается в «Чжушу цзинянь» [212, т. Ill, Prolegomena, с. 156–157], могущественный чжоуский Сюань-ван то и дело воевал с жунами и цянами и нередко терпел от них поражения, а его сын Ю-ван был убит цюань-жунами, которых пригласил в Чжоу оскорбленный правителем тесть Ю-вана. После перемещения Пин-вана в Лои геополитическая ситуация чжоуского Китая существенно изменилась. Пйн-ван обрел в районе Лои незначительный по размерам и доходам домен, а его обширные земли на востоке занял циньский правитель, сразу же соорудивший там свой алтарь гиэ как символ его новой территории. Как уже упоминалось в первом томе, он вел успешные войны с жунами во имя своего утверждения на полученных землях и разместил столицу на р. Вэй [212, т. Ill, Prolegomena, с. 158–159].
В результате чжоуский ван оказался в центре той части бассейна Хуанхэ, которая издревле была населена шанцами, а затем стала осваиваться направленными в отдаленные гарнизоны чжоускими владельцами уделов. Эта часть стала именоваться Чжунго (Срединные государства). Она отличалась от окружавших ее земель компактным, однородным и цивилизованным населением, ставшим таковым за несколько веков существования Западного Чжоу. Шанско-чжоуская цивилизационная норма, включавшая культуру быта и ритуального церемониала, грамотность и элементы образованности у формирующейся аристократии, а также развитие производственной деятельности, вела к интенсивному этническому сближению с чжоусцами более отсталых мигрировавших сюда и постепенно подвергавшихся трибализации соседних племен, представленных прежде всего вождями и близкими к ним лицами.
Трудно судить о том, насколько население Чжунго в языковом или хотя бы диалектном плане отличалось от своих соседей. Неясно также, как быстро адаптировались к чжоуским реалиям, включая язык, проникавшие в Чжунго варварские протогосударственные образования. По-видимому, особых проблем здесь не было, во всяком случае в пределах Чжунго. Из данных «Мэн-цзы» [101, IIIБ, VI, I] складывается впечатление, что диалектные несходства отличали население Чжунго от южных государств (Чу). Но были ли они значительными? По всей вероятности, не очень, ибо Конфуций, беседуя с чусцами, явно не нуждался в переводчиках. Из современных исследований вытекает, что наиболее существенные языково-диалектные различия проходили между восточными (в основном в рамках Чжунго) и западными (вне Чжунго) территориями [70, с. 44]. Давая подробное описание диалектных различий, специалисты упоминают и об областях контактов китайского населения с некитайским. Всего таких областей на карте представлено три: одна на юге (она нас интересует сравнительно мало, ибо там жили в основном отсталые аборигенные племена из тех впоследствии почти без следа ассимилированных китайцами групп, которых в древности обычно именовали мань или и), другая — в районе Ордоса и к северу от него, где жили кочевые племена, имевшие постоянные интенсивные контакты с соседями вдоль степного пояса Евразии, и третья — на далеких западных окраинах, в районе современного Восточного Туркестана, где жили индоевропейцы-тохары [50, с. 243].
Таким образом, когда говорится об ираноязычных заимствованиях, следует принимать во внимание археологическую культуру андроновцев и тохаров, о которых специалистам, к слову, известно пока еще очень немного[23]. Связи между тохарским (прототохарским) анклавом и китайцами бассейна Хуанхэ не могли быть слишком частыми и тесными на рубеже II–I тысячелетий до н. э., да и много позже. Кроме того, раннечжоуский Китай не был еще готов к восприятию зороастрийской мудрости, да и сама эта культура в том виде, как она сложилась позже, скорей всего, еще не сформировалась. Существовал лишь сам канал, по которому связи могли осуществляться. Этот канал для получения информации, касающейся важных элементов духовной культуры, был наиважнейшим, если не единственным (от андроновцев шанцы и чжоусцы едва ли могли получить многое — слишком велика была разница в культуре; примерно то же можно сказать и о взаимоотношениях кочевников севера с китайцами в позднечжоуское и хань-ское, тем более послеханьское время).
Следует также иметь в виду, что и западночжоуское время, и период Чуньцю с его весьма специфической религиозно-духовной культурой не создавали подходящие условия для заимствований в сфере философской дискурсии, которая была весьма развита в протоиранском зороастризме. В X–VI вв. до н. э. вся внутренняя энергия китайского населения и особенно его активной верхней части, чжоуской аристократии, уходила на политические столкновения друг с другом, большинство которых имело характер интриг и междоусобиц.
23
23 См. исследования Э.Паллиблэнка [225] и новейшие публикации В.Мэра [217], о которых уже шла речь.