В чем же должна заключаться наша оценка этого движения? Можем ли мы на основании всего вышеизложенного квалифицировать его как движение демократическое или, наоборот, как стремление вождя (или вождей) заговора установить личную диктатуру? На наш взгляд, мы не имеем достаточных оснований ни для того, ни для другого вывода. Основной лозунг, под которым развертывалось все движение, — кассация долгов — сам по себе как бы вполне демократичный, фактически привлекал, как уже говорилось, и разорившихся аристократов, и «золотую молодежь», и всякие деклассированные элементы общества. С другой стороны, очень трудно гадать об образе действий Катилины или других главарей заговора в случае успеха их предприятия. Тут возможны самые различные варианты. Поэтому наиболее объективной и вместе с тем осторожной оценкой движения в целом будет следующий вывод: заговор Катилины — типичное движение эпохи разложения и деградации полисной демократии, в котором принимали участие различные социальные группировки, вплоть до деклассированных слоев населения, и в котором демократические лозунги и тенденции были приправлены значительной долей политического авантюризма, демагогии. Безусловен межеумочный характер движения, причем он может быть определен так: меж комициями и армией!
Но если заговор был достаточно ярким проявлением деградации полисной демократии, то в не меньшей степени он был также ее порождением, ее детищем. Об этом свидетельствует не только общая картина движения, но и самая его «атмосфера», которую мы можем ощутить прежде всего в конкретных действиях и поступках конкретных лиц — руководителей заговора. Так, оба главных действующих лица — Цицерон и Катилина, несмотря на то, что они стояли по разные стороны баррикад, или, употребляя более современное событиям выражение самого Цицерона, должны были быть разделены городской стеной, тем не менее в известном смысле действовали и мыслили одинаково, т. е. одинаково находились в плену полисных норм, традиций, иллюзий.
О чем говорят действия Катилины? Что он представлял собою, если отвлечься от тех страшных, но все же малоправдоподобных обвинений морально–этического порядка, которые так для нас затемняют (если не искажают) его образ? Мы видим, что он четырежды пытался добиться консульского звания, т. е. действовал всецело в рамках полисных традиций и норм. Только после четвертой неудачи, уверенный в том, что все они объясняются кознями его врагов, провоцируемый Цицероном, он решился сойти с «конституционной» платформы. Его отъезд к армии — скорее акт отчаяния, чем заранее подготовленный и продуманный шаг. Но и в воинском лагере он озабочен тем, чтобы придать хотя бы какую–то видимость законности и «легальности» своей власти: он появляется всюду с отличительными знаками консульского звания. Ничто, ни один факт конкретно не свидетельствует о том, что он стремился к личной диктатуре, хотя, разумеется, нет никаких оснований утверждать — в особенности после того прецедента, которым была диктатура Суллы, — что он наотрез отказался бы от такой возможности, если бы она была подсказана реальной ситуацией. Но тут мы должны остановиться, дабы не вступать на зыбкую почву догадок и предположений.
Что представляет собой фигура Цицерона? Кто он? Беспринципный политик, «легкомысленнейший перебежчик», как называли его еще в древности, или один из последних великих республиканцев, чье имя «тираноубийцы» (т. е. убийцы Цезаря!) выкрикивали как синоним свободы, а в дальнейшем вспоминали с уважением даже такие могущественные противники, как, например, Октавиан Август?
Цицерон, несомненно, личность крайне противоречивая. Он как будто и достаточно умен и остер, и «все понимает»; он учитывает различные «за» и «против», он — «тертый» политик, иногда даже циничный (см. его намерение защищать Катилину в судебном процессе, несмотря на уверенность в том, что тот виновен!), не говоря уже о его образованности, находчивости, остроумии. Но все это — качества, пригодные скорее для ловкого адвоката, а отнюдь не для государственного деятеля. В душе такого адвоката–интеллигента, несмотря на весь его опыт и даже «прожженность», таится самая наивная уверенность в том, что разум, убеждение, сила слова могут и должны быть противопоставлены грубой силе, что «оружие уступает тоге» (arma cedant togae) 5и что основой политического руководства является известный набор моральных и правовых норм (которые по «правилам игры» непреложны и неприкосновенны), дополняемых иногда, по требованию обстановки, дипломатией интриг. В этом и заключается высшая мудрость политического деятеля, сферой деятельности которого до сих пор были форум (комиции), сенат и т. п., т. е. органы той же полисной демократии. И наряду с этим — полное непонимание такой простой истины, что главным и единственно реальным фактором в борьбе за власть, за политическое руководство является организация масс, т. е., применительно к римским условиям того времени, сложившаяся в наиболее мощную и наиболее спаянную корпорацию римская армия.
Личная карьера Цицерона до определенного момента развивалась именно так, чтобы поддерживать его в подобного рода заблуждениях. Ему вскружили голову непрерывные успехи: дело Верреса, легкое получение городской претуры, первая политическая речь за Манилиев закон, по которому верховное командование в последней войне с Митридатом передавалось Помпею, эффектный лозунг «согласие сословий» (concordia ordinum) и, наконец, самым роковым образом — консульство и шумная победа над Катилиной. Последняя была особенно опасна, внушив иллюзию — правда, весьма кратковременную, — что действительно arma cedant togae и что именно таким путем уже достигнуто пресловутое согласие сословий.
Таким образом, и Катилина и Цицерон действительно находились еще во власти полисных традиций и обычаев. Но это в значительной мере их личные особенности. Чем же они различались, причем не как личности, но как представители (или выразители) определенных социально–политических сил и группировок?
Катилина, по существу в значительной мере деклассированный представитель староримского патрициата, пытался объединить вокруг себя различные слои римского общества. Эти слои населения были разнородны в социальном отношении, но на данный момент их объединяло то, что они оказались в положении неимущих — разоренных, задолжавших, промотавшихся и т. п. В общем это была довольно широкая и пестрая масса, не имевшая, конечно, достаточной внутренней спаянности. В условиях разложения римского полиса она может быть определена как демократические элементы населения, учитывая то обстоятельство, что основное ее ядро составлял (численно) городской и сельский плебс.
Цицерон, наоборот, выступал прежде всего как представитель имущих. Его основной лозунг — согласие сословий — означал блок между сенаторами и всадниками, т. е. между двумя высшими и наиболее привилегированными сословиями Рима. И хотя, как показали события недалекого будущего, всадникам скорее было по пути с муниципальной аристократией и даже с определенными кругами армии, чем со староримской знатью, Цицерон был прав в том отношении, что напор и угроза, исходившие из стана неимущих, были общей опасностью для обоих привилегированных сословий. Но Цицерон, конечно, переоценивал прочность и долговременность возникшего в тот момент блока, тем более что честь его формирования он приписывал себе и своей энергии.
Итак, заговор Катилины возник и развивался в обстановке крайнего разложения старинной полисной демократии: коррумпированный сенат давно уже утерял свой прежний непререкаемый авторитет, значение республиканских магистратур было подорвано «антиконституционным» образцом не ограниченной определенным сроком диктатуры (правление Суллы), и, наконец, комиции, основанные на системе народного ополчения, после замены последнего профессиональной (и корпоративной) армией находились в состоянии глубокого кризиса.
При подавлении заговора был беззастенчиво попран последний, почти символический пережиток полисной демократии — право осужденного обратиться к народному собранию (provocatio ad populum), которое Моммзен называл палладиумом древней римской свободы. Это — дополнительный симптом, характеризующий слабость, обветшалость, «пережиточность» не только полисных институтов, но и самой полисной идеологии.
И, наконец, подавление заговора показало крайнюю слабость так называемой римской «демократии»: распыленность ее сил, ее социальную разнородность, отсутствие организации. Становилась достаточно ясной безнадежность попыток захвата власти при опоре на эти распыленные, неустойчивые, бесформенные группировки населения. Следовательно, через два десятилетия после сулланского переворота снова напрашивался вывод о замене этих бесформенных сил какой–то более определенной, более четкой организацией. Если к тому же она оказывалась еще и вооруженной, то в данных условиях это можно было рассматривать как лишний — и, кстати сказать, решающий — козырь. Итак, снова вставал вопрос об армии. Дело было за вождем!