«Нет. Они должны быть смуглыми, — думал он. — В пустыне палило солнце. Имей они светлую кожу, были бы плохо приспособленными. Какая польза от светлой кожи в таких условиях? Никакой, — думал он. — И мой небогатый опыт житья на природе подтверждает ту простую истину, что лучше быть хорошо приспособленным к окружающим условиям, чем следовать моде. Кто тебя вообще там видит, в пустыне? И что это, как не идолопоклонство, пытаться выглядеть модным на природе? А в пустыне не только нет зеркала — там, в отличие от лесов, не найти даже ручья или пруда, куда можно было бы заглянуть и увидеть свое отражение».
Здесь ему стало страшно.
«А не получится ли тогда, — думал он, — что тебя будто вообще не существует? И что бы это значило?»
Он представил себе несчастное, бесплотное существование, которое рисовалось ему в воображении не чем иным, как полной дезориентацией, бытием, состоявшим исключительно из чувства паники, и безо всякого внешнего проявления того, что, за неимением лучшего слова, называется миром; и сейчас же вызывал в мыслях дополнительную, «счастливую», составляющую такого «несуществования» — свободно льющееся животное ощущение радости в себе и вокруг себя.
И он с удовольствием продолжил рисовать себе пустыню. В воображении она представлялась ему веселенькой рощицей на ровной покатой земле, наподобие той, что окружала «Гранд-отель» в Северной Калифорнии, где он летом обычно отдыхал с женой и ее родственниками.
Такой представлялась ему пустыня — местом идеального равновесия, где не холодно и не жарко, где ты не голоден, но и не чересчур сыт.
«Это не покой, — думал он. — Это „равновесие“. Но вот солнце начинает садиться, и куда бы я направился? Конечно же к нашему кочевью — Кочевью в Пустыне, — где посреди деревьев стоит шатер, устланный прекрасными турецкими коврами. В очаге, обложенном камнями, пылает огонь, а над ним установлен медный треножник. Юная девушка готовит мне ужин, и по шатру разносится запах кофе.
Я вхожу, она поднимает на меня глаза — их взгляд нежен и покорен, он полон любви. „Женщина моего племени“. Да, — думал он. — Я волен как угодно долго смаковать эту фразу. Кто может мне помешать? „Женщина моего племени“. Вот только, — решил он, — нос у нее должен быть прямым, никаких горбинок».
Свет погас. Он сидел один, в темноте, в воздухе стоял запах пота и немытых мужских тел. Время от времени ветер менял направление и тогда в камеру доносился аромат полей.
«А мерзкий запах вполне может быть одним из признаков плодовитости, — размышлял он. — Но я не могу так думать.
Скоро я засну. Может, христиане и правы, и мы действительно должны все взять и раздать бедным. Что ж, если они это сделают, я сделаю тоже».
— Вопрос, — заметил раввин, — можно поставить и по-другому.
Когда вспоминаешь прошлое, то кажется, что там были некие предостерегающие знаки. Но поскольку ты оставил их без внимания (если, конечно, они вообще существовали), то какая от них польза? Что они дают, кроме запоздалого утешающего осознания своего могущества?
— В точку, — продолжил раввин. — Мы можем стонать и сокрушаться: «Откуда мне было знать?» — и одновременно поздравлять себя со всеведением: «Мне был знак. Просто я не обратил внимания». Аргумент, конечно, совершенно бессмысленный. Ведь если знак действительно был, тогда почему не прислушался? А если не прислушался, то был ли это знак? Чего только не найдешь в собственной памяти, чтобы создать приглядный образ самого себя, увидеть себя в приятном свете? Но это свойство вполне можно использовать, чтобы не позволить себе впасть в идолопоклонство.
Раввин покачал головой, придвинулся ближе к столу, посмотрел на Франка, нахмурился и снова заговорил:
— Суть, видите ли, в том, что мы верим в собственное могущество. Ибо если мы уверуем в нашу власть над тем, что принято называть «случайностью», если мы уже неспособны осознать свое бессилие, свою смертность, значит, мы провозгласили себя Богом.
А если мы — Бог, то что нам недоступно? Нам дозволено все.
Сложность заключается в том, чтобы встроить в эту теорию собственную слабость. Ту слабость, с которой мы сталкиваемся ежедневно и во всех возможных проявлениях. Ну разве легко примирить реальное ощущение этой слабости с верой, будто ты есть Бог?