Теперь представим себе время, когда происходит широкое внедрение новых текстов, главным образом переводных, в пределах которых элементы чужой культуры следовало уложить в свои представления. Слово τραυμα ‘рана, увечье, повреждение’ переводилось словами врѣдъ и язва, т. е. устранялись крайние члены аналитически словесного ряда, и внимание говорящего устремлялось только на результат ранения, еще не излеченного. Это и есть травма, также μώλωψ — ‘синяк, ссадина, язва, рана’, — которое переводилось славянскими врѣдъ и язва. Словами рана и язва переводилось греч. πληγή ‘удар, укол, удаление’, но также и ‘рана’, как результат всего этого (Дурново, 1924, с. 414); внимание сосредоточивалось на двух первых элементах славянского аналитического ряда: нанесение раны и сама рана, без конкретных изъяснений относительно ее качества и характера. Рана обычно соотносится с греч. μάστις — ‘бич, плеть, кнут’, но также и нанесенная ими рана — еще один переход от первого члена ко второму, данный в общем греческом слове (Евсеев, 1897, с. 103); однако в русской редакции Евангелия с середины XII в. на этом месте стоит слово бѣда (Ягич, 1884, с. 84). Следовательно, в древнерусском конкретном по смыслу слове рана или язва уже находили возможным выделить общее (родовое) для них понятие о беде, причиненной раной (ударом) и вызванной этим ударом язвой (раной).
Движение смысла славянских слов в текстах под давлением греческих эквивалентов совершалось вполне определенно: попарно каждые две соседние грани (метонимически соединялись совместно, и общим именем, теперь уже родового качества, становилось то, которое включало в себе большее число признаков. В русском языке конечным результатом движения смысла, т. е. сгущением аналитического ряда, стала пара слов: рана и вред, т. е. ‘повреждение’ и, как его результат, ‘ущерб и опасность’. Вред по значению более общее слово, чем рана, и это также определило последующие исторические изменения слов в тексте.
Во-первых, стало возможным противопоставить конкретное значение слова вередъ и отвлеченное в форме вредъ; во-вторых, все чаще словом врѣдъ стали передавать значения тех греческих слов, которые сами по себе имели весьма отвлеченное значение. Например, сочетанием без врѣда переводили слово ’απαθως, которое в числе многих своих значений имело и такие: ‘потрясение, несчастье’, ‘беда, болезнь’; также переводили и греческое слово ’βλάβη ‘вред, ущерб, пагуба’, и т. д.
В этом случае возникало колебание в употреблении слов вредъ и пакость (Нил, 63). Особенно ясно новые отвлеченности смысла откладывались в прилагательном, поскольку новые признаки различения скорее всего проявляют себя как раз в прилагательном. В древнерусском языке невредный — эквивалент для перевода лат. despectus ‘презренный’, но также и греч. κυλλός ‘кривой и хромой’, вообще — ‘увечный, несчастный’: это и бѣдьнъ, и врѣдьнъ, и маломошть, и клосьнъ (Ягич, 1884, с. 90), «вредные очима» — слабые глазами (Горский II, с. 56), но вредный также и тот, кто «слѣпъ сердцемъ и разумомъ» (Пандекты, 323б), т. е. увечен душою. Все эти характеристики объединяются общим понятием «несчастный», поврежденный каким-нибудь образом, не такой, как все. На народном языке несчастный — достойный жалости, ведь и невредный — не презренный, а, напротив, достойный призрения общества.
Характерно, что в летописном языке вредъ в неполногласной форме всегда выступает в самом общем значении — ‘зло’ (Филин, 1949, с. 91), но в других текстах это слово может выступать и в исконном значении ‘язва, болячка, болезнь’, ср. «На деснѣмь оцѣ своемъ вредъ, иже именуется плѣва» (Жит. Вас. Нов., 605), вредъ — обычная травма. В текстах, близких к разговорному языку, сохраняется форма вередь, вередити (например, у новгородца Кирика в середине XII в.), и значит это слово — ‘боль, болезнь или болячка’. Однако и вредъ скорее служит еще заменою для слов грех или страсть, чем выступает в собственном значении ‘ущерб’ или ‘пакость’, ср. колебание между вредъ и страсть при греч. πάθος (пафос) (Горский, 1859, с. 83), хотя уже в старославянском это греческое слово переводилось как вредъ (там же, с. 199); врѣдъ и грѣхъ постоянно смешиваются при передаче греч. βλάβη и в переводе Златоструя (Златоструй, 38в), и в переводе «Хроники Георгия Амартола» (Амартол, 325). Это древнее представление об ущербе как заслуженной каре отчасти сохраняется и позже (в Древней Руси вполне несомненно, но в народном сознании еще и в прошлом веке). Судя по тому, что подобный вредъ соотнесен именно с грехом, а не с виною, — можно говорить о книжном (церковном) происхождении такой модели в представлении нравственного ущерба.