Так они и стояли рядом, ничтожные и ветхие деревянные лачуги инепротекающие кирпичные дома. Но были жилища и другого рода, они вызывали общее возмущение и надежду, что муниципалитет пересмотрит свою политику. Это были дома из фибролита. Они стояли на обнаженных пластах горной породы, на неровной земле у подножия холмов. И к чести своей, кое-как держались. Только надолго ли? Но тем временем в этих домах копошилась человеческая жизнь. Молодые супруги, уходя, запирали двери своих домов, как будто туда нельзя было проникнуть любым другим путем. Один мальчишка, шаля, пнул ногой стену и пробил ее насквозь. А по ночам фибролитовые дома отражали все звуки, изменяли свои контуры под напором любви или ссор, изменяли, и опять возвращались к прежним, и стояли зыбкие в лунном свете, тающие в сновидениях.
Все, что делалось вокруг, затрагивало Паркеров лишь отчасти. Многое не затрагивало их вовсе, потому что они достигли такого возраста, когда зримые перемены кажутся нереальными. События прошлого, хранившиеся в памяти, вдребезги разбивали новый кирпич и рассеивали осколки. Все, что еще случится впереди, должно течь по параллели и не вливаться в русло их жизни. Затронуло же этих стариков, и весьма реально, то, что вся их земля была разделена на участки и почти вся распродана.
Это началось вскоре после того, как Стэн Паркер перенес плеврит. В мягком и сочном вечернем свете или рано утром неумолимые коровы стояли и терлись шеями о серые столбы. Старик опять стал ходить к ним, но теперь это стоило ему гораздо больше усилий, чем прежде, порой у него пробегали мурашки по всему телу, что заставляло его неожиданно улыбаться, а следом за ним тащилась жена, припадавшая на больную ногу, старая, брюзгливая и отрастившая внушительный зад, но оба они цеплялись за этих коров, как за единственный повод к своему существованию, не осмеливаясь найти другой. Как многие старики, живущие в круговороте повседневных дел, они не умели соразмерять свои силы, – они боялись рухнуть. И трудились, как всегда. К тому же доили вручную. Мистер Паркер и слышать не хотел о механических доилках – ему, как он говорил, доподлинно известно, что они портят коровам соски. Люди помоложе хихикали над старым Паркером, у которого и коров-то всего горстка, а ведь эти места стали теперь, в сущности, пригородом. Для большинства людей все это было такой мелочью, о которой и думать не стоило. Но было ясно, что необходимо что-то предпринять.
Однажды приехала дочь, миссис Форсдайк, в своей машине – их у Форсдайков было две. Мало кто знал миссис Форсдайк. Некоторые знали, да позабыли, что это бывшая Тельма Паркер. Тех, кто мог вспомнить, она отваживала от себя, прищуривая глаза так, что веки совсем затемняли совесть. Тех, кто ничего не знал, она не удостаивала вниманием и проскальзывала мимо в своей плавной черной машине, быстро уносившей ее от всякой серости и вульгарности.
Отец ее поджидал. Чешуйчатая сетка морщин покрывала его веки и запястья, но зубы были еще крепкие и здоровые. Он встретил дочь улыбкой.
– Ну, так что там у тебя, Тель?
Ибо миссис Форсдайк уведомила письмецом, что желала бы кой о чем поговорить. Она питала склонность к этому обороту, в нем была скромность и вместе с тем твердость.
– А, – засмеялась она, разглядывая его, довольная этими далекими отношениями с простодушным стариком и – тайно – ее отцом. – Есть тут один проект. Я надеюсь, он тебя заинтересует. Не потому, что он мой, и я вовсе не хочу ничего тебе навязывать, просто это было бы разумно, Дадли тоже так считает.
Миссис Форсдайк была из тех женщин, которые, предвидя сопротивление, стараются заручиться поддержкой мужа.
– У тебя немножко усталый вид, дорогой, – сказала она, выйдя из машины и приблизившись к отцу.
Она даже поцеловала его. Лелея в себе слабость, она часто пыталась найти ее у других. Но, заметив свежую кожу отца, она покраснела, насколько позволяла ее кровь. Она была женщина хрупкая, но жилистая, и в руках держала крокодиловую сумочку.
– Я не больше устал, чем всегда, – сказал старик.
– Конечно, папа, – сказала дочь; она обирала с куста улиток и давила их туфлей. – Раз не устал, значит, не устал.
Она брезгливо морщилась, давя улиток, но из любопытства каждый раз смотрела на них.
– Слишком ты любишь своих коров, еще бы тебе не устать, – сказала миссис Форсдайк.
– При чем тут любовь, – сказал отец. – Коровы хорошие. Но я с ними, как говорится, не повенчан.
– А я всегда думала, – сказала дочь, – что человек навеки повенчан со своими коровами.
Старик хмыкнул.
– Но если нет, – продолжала Тельма Форсдайк, – тогда это легко.
– Что легко?
– Отослать их на такой штуке. Как ее? Ну, грузовая платформа. А на другое утро не вскакивать чуть свет, а поваляться в кровати, и если тебе понравится, то и на следующий день встать попозже. Пока не приучишься ничего не делать. То есть не то, чтобы совсем ничего, но ты можешь заниматься каким-нибудь любимым делом. Ну, скажем, столярничать, ты же это любишь. Должно быть, это страшно интересно. Свежее дерево так хорошо пахнет! А потом, ты же еще нигде не бывал. Вот и сможешь поездить. И маму, бедняжку, взять с собой. Как-нибудь в воскресенье приедете к нам. У нас обычно бывает очень тихо. По воскресеньям все сидят дома. В кругу семьи. Тебе будет приятно, правда же?
Стэн Паркер не ответил, приятно это или нет. Конечно, хорошо сидеть и долго следить за продвижением улитки, которую еще не раздавили ногой. Так бы он сидел и, никуда не торопясь, проследил бы свой собственный путь, тонкую серебристую ниточку в дымке тумана. Но он ничего не ответил дочери.
Старики очень обидчивы, не без раздражения напомнила себе Тельма Форсдайк. Будь это маленький ребенок – хотя у нее самой ребенка, конечно, не было, – она вложила бы в него свой ум и наблюдала бы, как этот ум растет, словно манговое деревце на песке. О собственном детстве она позабыла, как только оно кончилось, но это не мешало ей создавать свои теории. Однако этот старый ребенок, пожалуй, слишком упрям.
На самом деле это было не так. Он, конечно, подумает, он даже начал думать о том, что предлагала ему дочь. И может быть, он сдастся, не столько из-за ее уговоров, сколько ради конечной цели. Тельма дурочка, думал он, я еще не выжил из ума, но в чем-то она права. Он может бросить не только то, что она предлагает, а даже больше, даже свою землю, даже свою жизнь – по той простой причине, что ему уже не справиться. Он понял это с пронзительной ясностью.
Стэн Паркер был необычно бледен.
– Вот увидишь, – сказала Тельма, похлопав его по руке, – насколько легче станет твоя жизнь.
Он не возражал ей ни сейчас, ни позже, и в это смиренное утро она уехала, переполненная жалостью и самодовольством, она жалела бедного отца, впадавшего в старческий маразм, и гордилась, что может руководить жизнью простых людей. Она весело возвращалась домой, принимая содействие за могущество.
После ее отъезда Стэн Паркер бродил по своим владениям, медленно и, по всей видимости, совсем бесцельно – духовная деятельность часто создает впечатление праздности, хотя в это время происходит беспрерывное общение души с окружающим миром. Знакомые места умиляли его еще сильнее, еще глубже, деревья, обступившие его, облака, грудившиеся в небе, вызывали такую нежность, какую он никогда еще не испытывал. Ему хотелось потрогать облака. Казалось бы, что ему сейчас до всего этого, а он нервничал и похлопывал по штанине тонким прутиком. Потому что смотреть на эту землю, еще свою, но уже чужую, было мучительно. И он остановился поглядеть на муравьев, тащивших крылышко бабочки по каменной пустыне. На убежденных в правоте своего дела суетливых муравьев. И вдруг он выдернул у них бабочкино крыло. Он подбросил его вверх, в солнечный свет, где оно, справедливо возвращенное воздуху, заколыхалось, замерцало, но, не дождавшись, пока оно плавно долетит до земли, он ушел, пораженный беспощадностью божьей логики.