Выбрать главу

– А что, женщины в таких платьях считают, что они одеты? – спросила Эми Паркер.

– Если они не считают, что одеты, значит, того и хотят, – ответил ей муж. – Тише, сейчас начнется.

На занавесе занялся огонь, и, когда он разгорелся, на сцене появилось его детство, только слова приняли разные обличья, они ходили и бегали по сцене в шелковых чулках. Здесь была и его мать с кольцом на ревматическом пальце, она указывала ему на примечания. Но пьеса ускользала от примечаний и тогда, и теперь. Она шла своим путем, как жизнь или сны. На Стэна Паркера пахнуло запахом сырости, запахом страниц той старинной книги с бурыми подтеками после какого-то наводнения, о котором рассказывала мать, но он не помнил, что именно. Он помнил Горацио, друга. Ему тогда так хотелось иметь друга такого же умного и мужественного, постарше, чем он, но детство его прошло почти без друзей, он бродил среди высоких трав и лежал на ветках деревьев, ожидая, скоро ли он вырастет.

И вот он вырос, и ему время от времени тоже являлись призраки, хотя ни одна душа об этом не знала. Никто не видел, как он шевелил губами, говоря с листвой. Чуть слышно. И всего одно мгновение. Призрак пролетал по небу так же медленно и зловеще, как этот, более материальный призрак, явившийся Горацио и его друзьям. И безмолвно. Вот что заставляет людей кричать, если кричать им свойственно, всем этим Горацио, славным людям, которых он узнал попозже и которые погибали в бою, крича от клейкого бессилия.

– Ты смотри, призрак. Придумают же! – сказала Эми Паркер.

Она засмеялась, но ей это понравилось.

Единственным призраком, который она видела, была ее совесть, отраженная в зеркалах. У этого призрака было серое лицо, и он быстро исчезал, если на него не смотреть. Но тут призрак весь зеленый, в короне. Подумать только – быть актером! Это не мужское дело, одни разговоры да разговоры. А жизнь – это не разговоры, жизнь – это значит жить. И тут старая женщина, перевесившаяся через медный поручень, за который держалась руками, вдруг подумала: а что пережила она в своей жизни? Сидела на веранде и слушала, как шуршат стебли фуксии. Ей хотелось тут же представить себе, припомнить какое-то убедительное доказательство, что она жила. Тот мужчина, Лео. Но это уже как в тумане. А все этот театр, вздымавшийся вокруг нее, она к такому не привыкла. И еще слова, в которых не было смысла.

– В жизни не слышала столько разговоров, – раздраженно, почти обидчиво сказала она.

Стэн шикнул на жену, и она отвернулась.

Неужели это Гамлет, думал он, тот бледный, тощий человек в черном, что все время то приходит, то уходит? Это его мы ждали? Он и есть наш Гамлет? С хилыми коленями?

Слова, что старик читал и запомнил с детства, старались его убедить в этом. Когда-то он знал старую лошадь по кличке Гамлет, гнедую, кажется, нет, то был карий мерин, принадлежавший одному старику, звали его не то Ферневаль, не то Фернес, он приезжал в селение за бакалеей и кнутом сгонял с Гамлета мух. То был один Гамлет. А потом, когда Стэн Паркер стоял в сарае, в той окопной шинели, что в послевоенные годы он затаскал до того, что она позеленела, осталась без единой пуговицы и совсем потеряла прежний вид, однажды утром, пока он размешивал отруби с сечкой, настоящий Гамлет устремился куда-то на поиски ясности или, может, иного смятения? Эти серые утра, воздух – сплошная паутина, солнце встает из густой пелены облаков, белые семена сорняков падают и цепляются за землю. И Гамлет, еще оглушенный бомбардировкой, растерянно глядит на пушистые семена чертополоха, делающие свое дело.

А старика, сидевшего на галерке, все так же бомбардировали слова, от них мутилась голова, но укреплялся дух. В конце концов, нет на свете ничего сложнее этой пьесы, думал он. И поднял подбородок, упиравшийся в медные перила. Он будет крепко держаться за них, как за талисман, олицетворяющий простоту. Но мы ведь тоже люди простые, – с ужасом подумал он. Эми простая, я простой, и себя я совсем не знаю. И снова его захлестнул прибой слов, и он бродил по сцене, заглядывая в глаза актерам.

Потому что на сцене были всего-навсего актеры, Гамлет был актером. Женщины читали про него в газетах и думали о нем в постели. Они вздрагивали, когда проникший из-под занавеса сквозняк студил их обнаженные плечи. Некоторые заткнули цветы в ложбинку между грудей. Но ведь это он, Стэн Паркер, говорил с благородной барышней загадками, точно такими же, что сейчас говорят на сцене. Если б вспомнить, что он говорил, когда они стояли на верхней площадке лестницы, но он не помнил ни единого слова. Поэзию горящего дома не передашь словами. Он помнил, как горели ее рыжие волосы, как скрючивались опаленные концы их волос и крючочки сцепляли одну голову с другой. Но не было никаких слов. Когда говорят друг с другом души – люди молчат.

– Так кто ж все-таки сумасшедший? – спросила Эми Паркер.

Но он опять шикнул на нее.

Уж не я, конечно, подумала она. Бр-бр, бр-бр! Чепуха какая-то. Хотя иногда есть и смысл.

О господи, вздохнула она. И стала смотреть вдоль дороги, вдоль той дороги, на которую она смотрела всю жизнь, и там вдали ехала верхом на лошади женщина с букетиком фиалок на груди. Поэзия – это вовсе не слова. Это звяканье шпор или уздечки, а может, цепочки от мундштука, что всегда надевали лошади Мэдлин, и кое-кто говорил, что это жестоко. Всадница никогда не взглянет вниз. Она умела соблюдать расстояние. И другая жестокая поэзия уходила из прошлого в фиолетовое небо. Очень уж я была скромна тогда, думала старуха, я еще ничего не понимала, меня могли бы полюбить, в чем бы я ни ходила.

И тут Эми Паркер, которая глядела с верхнего яруса вниз, ухватившись за перила памяти, начала убеждаться, что это Мэдлин. Это те фиалки, окруженные листиками, которые она никогда не видела на Мэдлин, но она непременно должна была их носить. И старая женщина вглядывалась в полутьму, где сияли плечи, и Мэдлин подняла руку, чтобы пригладить волосы или смахнуть с головы скуку от этой пьесы, задевшую ее своим крылом.

Когда в антракте зажегся свет, там сидела женщина, вся точно из белого мыла.

– Голову наотрез даю, эта женщина с фиалками – Мэдлин, – сказала Эми Паркер, наклонясь над перилами.

– Какая Мэдлин? – спросил ее муж.

– Та, которая должна была выйти за Тома Армстронга. Которую ты вынес из горящего дома.

Старая женщина могла бы сейчас нагнуться и нарвать этих фиалок, так свежи и росисты они были в ее памяти.

Муж посмотрел на нее долгим взглядом и с жестокостью, присущей мужьям, сказал:

– Та Мэдлин теперь уже старуха. Она постарше тебя, Эми. А ты старая.

И глупая, добавил он про себя. Он понял это, но без всякого недоброго чувства. Можно любить и старых глупых женщин, и даже злющих.

– Может быть, – сказала она. – Да, конечно. Я об этом не подумала.

Женщина, если она хитра, порой даже дьявольски хитра, глупеет к старости, словно ее умственные способности истощила хитрость.

Эми Паркер, по правде говоря, устала. Она медленно ела шоколадку, предаваясь этому сладкому удовольствию за неимением никаких других. Мэдлин, вероятно, уже нет в живых. Но это теперь неважно.

И все же ей стало грустно, но может, это от шоколада. В шоколаде есть что-то печальное, в особенности на такой верхотуре, в темноте. Потому что свет опять погасили. В коварной галерее памяти, куда втолкнули старуху поразвлечься, шелестели вздохи и листки писем, а тем временем какие-то люди управляли своими собственными марионетками. Но марионетки, что двигались на обрамленной золотом сцене, были менее убедительны, потому что говорили словами из книги. Во всем виноваты книги. Нельзя полагаться на то, что написано.

И Эми Паркер, которая теперь то и дело кивала, хотя и не очень заметно, смотрела вниз с темной высоты, и голова ее была переполнена этими словами или наставлениями. Точно так, как была когда-то переполнена чувствами ее грудь. Тогда Эми Паркер ходила вся в шелку, не боясь зацепиться за куст розмарина или за другое колючее растение, и разговаривала с Гамлетом. Только ее Гамлет был рыжеватый. Странно было смотреть на этого бледнолицего Гамлета, сына королевы, крупной, даже тучной женщины – шелка еще больше подчеркивали ее сложение. Королевы тоже бывают удручены и растеряны. Что ж, значит, Гамлет ненавидит свою мать? Ах, Рэй, Рэй, думала она, дай же мне хоть разок твой рот, я тебя поцелую, и ты все поймешь. Но в той комнате, в прежней кухне, теперь пусто, как на сцене, вспоминала она, и у нее не дознаешься правды, как у Гамлета, он ушел в ночь, наполненную зарницами и шелестом листьев.