Все последующее было для нее, или для исполнителей, пронизано грустью. Музыка, словно густые ветви, обдавала ее грустными всплесками. И с этих ветвей грозили упасть, будто созрев, все знакомые лица. Она снова шла по полям. Живот у нее худой и втянутый. Музыка заражала ее грустью, или тоской, и она была не в силах это вынести. Ее ошибки были повернуты к ней истинной своей стороной.
Она задвигалась на сиденье неудобного стула, ей хотелось встать и уйти, но это, конечно, было невозможно.
А вот фиалки. Она стоит на растрескавшейся бетонной дорожке с той стороны дома, где сучковатый куст жимолости так сильно разросся, вытянулся вверх и царапал стену. И вся эта сторона синяя от фиалок. И отец стоит тут же, и она видит, что он нынче утром не побрился, но что это?.. Что это… О папочка, подумала она в ужасе, ибо никогда его так не называла, никогда.
Никто не замечал ее муки, потому что у сдержанных людей это незаметно, даже если им режут все нервные узлы.
Я должна выйти, подумала Тельма Форсдайк.
В конце концов она вышла. Когда музыкальное творение в блестящей интерпретации подходило к концу, она проскользнула мимо ряда колен, тихонько посасывая маленькую пастилку, которую она достала из своей сумки.
Тельма Форсдайк начинала постепенно приходить в себя у незнакомого дома, где она жила. Большой дом с белыми блестящими рамами и дверями, словно корабль, покачивался в темно-синем море листвы и лунного света – ночь была ветрена и холодна, – он был похож на корабль, и Тельма долго, сколько хватило сил, смотрела на него, потом взошла по маленьким сходням, соединявшим его с сушей. Каждый шаг ее по звонким ступеням звучал, как целая нота, и почти тотчас же за стеклянной дверью возникла тень, и вышла на веранду, и красный глазок сигары поплыл навстречу Тельме.
– Это ты, Дадли? – спросила она.
– Да, – сказал он.
Оба замялись. Конечно, причиной тому могли быть их отношения.
– Я звонил тебе в клуб, – сказал он, – но ты уже уехала.
– Я же сказала, что пойду на концерт, – ответила женщина, чуть повысив голос.
И все это происходило в лунном свете, смывавшем признаки возраста с их лиц и отделявшем их фигуры от окружающего.
– Звонили из дома, – сказал Дадли Форсдайк с той добротой в голосе, которую он унаследовал от нескольких поколений порядочных мужчин.
– Да, – быстро произнес ее маленький рот. – Насчет отца.
И это был не вопрос.
– К сожалению, да, – ответил Форсдайк. – Старик скончался сегодня днем.
Что же мне теперь делать? – подумала Тельма. Те мгновения душевного благородства, к которым ее вознесла музыка, уже никогда в жизни не повторятся.
– Боже мой, боже мой, боже мой, – машинально повторяла она, идя на тонких своих ногах по деревянному полу веранды, и звуки ее шагов тянулись, как целые ноты.
– А похороны? – спросила она.
– Насколько я понял, завтра днем, – сказал Дадли Форсдайк.
– Я поеду, – проговорила она. – Завтра. Рано утром выеду. И я хотела бы поехать одна, Дадли. Ты меня поймешь. Цветы куплю по дороге.
Она уложит их ровно и со вкусом.
– Но этот обед, – вдруг похолодела она, – этот правительственный обед.
– Да, – сказал Дадли Форсдайк.
Из чувства такта или из жестокости он не пришел ей на помощь.
Быть может, они быстро кончатся, эти деревенские похороны, подумала вдруг ослабевшая Тельма, потянутся за гробом по желтой траве несколько наемных машин с кучкой простых, незначительных людей, ужасающе одетых кто во что горазд, и все.
Слишком много свалилось на нее за этот день. Она пошла в столовую и выпила бокал газированной воды.
А утром оправилась настолько, что могла погоревать об отце и заодно о себе тоже. Бедный папа. Она как завороженная вспоминала его руки – руки много потрудившегося человека. Она вспоминала его молчаливость, которую ей так и не удалось разгадать, – впрочем, она и не особенно старалась, но временами чувствовала, что за этой молчаливостью кроется нечто настоящее, Но когда она проезжала окраинные ландшафты, все ее раздумья вытеснил страх. Во всяком случае, минуты просветления больше не приходили.
Когда она подъехала к дому, куда вошла смерть, ее охватил ужас, хотя голые стебли розового куста дрожали под множеством птиц, а влажная земля курилась паром после заморозка. Тельма пошла по дорожке, не чувствуя никакой внутренней связи с домом, в котором она родилась.
В дверях показалась женщина в переднике. Это была жена Рэя, которую Тельма почти не знала. Она вспомнила, что ее зовут Элси. У нее было плоское, немножко тяжеловатое молочного цвета лицо, волосы заколоты сзади на какой-то свой собственный манер, вне моды и времени. Она была некрасива. Только чистый лоб привлекал взгляд своей безмятежной ясностью.
– Как мать? – спросила Тельма.
И только сейчас, на пороге родного дома, она вдруг с испугом поняла, что добилась своего и здесь у нее уже ни на что нет никаких прав.
– Она в кухне, печет сладкий пирог, – сказала Элси.
Жена Рэя ничему не удивлялась.
– Вы пойдете к ней? – спросила она.
– Да, – сказала Тельма. – О, у меня там цветы.
Элси тотчас же бросилась к машине, чтобы вызвать в этой худенькой женщине чувство собственной значительности, и принесла цветы, бережно держа их в своих квадратных руках. Женщины стояли на ступеньке, чувствуя, как неприятно пахнут расщепленные стебли хризантем. Но цветы были крупные и явно дорогие.
– Какие чудесные цветы! – похвалила Элси. Ради Тельмы.
И наверное, уже полюбила ее, ибо, как ни странно, любовь была ее призванием.
Тельма, однако, все еще не разобралась, куда повернет теперь жизнь, и пока что неловко пропустила Элси вперед. Войдя вслед за нею в дом, который, несмотря на происшедшее в нем огромное событие, по-прежнему был со всех сторон открыт птицам и листьям и в котором по-прежнему шныряло и шарило дотошное солнце, Тельма окончательно убедилась, что ее здесь будто никогда и не существовало.
В день своей смерти Стэн Паркер, словно что-то высматривая, немножко походил по саду за домом, но больше сидел; жена заставила его надеть старое, выцветшее пальто из твида, потому что ясное, откровенное солнце то и дело быстро и предательски пряталось, открывая на земле бездонные колодцы холода и голубые просветы в предвечернем небе. И старик сидел в пальто и в шапке. При нем была черная палка, долго где-то валявшаяся, пока кто-то не вытащил ее из забвения; Стэн Паркер ходил с нею или ставил, прислонив к стулу, вот уже несколько месяцев, с тех пор как с ним случился удар.
Эми Паркер не поминала об этом. Об ударах не говорят, особенно если они случаются в своей семье. Она подавала мужу черную палку, так, будто он не мог до нее достать, а потом тихо брала ее из его рук, как нечто невидимое. Как просто, с попустительства божьего, упал тогда Стэн Паркер, сильный, большой человек, и лежал поверженный, на полу. В тот день у них были Финлейсоны. Джек и Мерл приехали по какому-то делу, а заодно и поболтать. Было около одиннадцати часов дня. Эми Паркер разливала чай. Все они уставились на Стэна и не могли шевельнуться, недоумевая, что же делать. Не со Стэном, нет, – поднять человека совсем нетрудно, – а вообще. Они как будто ждали каких-то указаний на будущее. Но настоящее не могло ждать. Оно само по себе было потенциальным будущим. И наконец, не дождавшись знаков свыше, Джек Финлейсон шагнул вперед и поднял Стэна. Вот так просто все и случилось. Старая женщина не закричала, не заплакала. Она только смотрела, как это все происходило.
Но потом стало очевидно, что у нее было нечто вроде шока. Она никого не хотела видеть, чтобы случайно не подтвердилось то, чему она сама еще не верила.
Разумеется, слухи о том, что стряслось с мистером Паркером, быстро распространились, так как при этом присутствовали Финлейсоны. Они не могли не рассказать другим про то, что видели, ибо в их жизни никогда еще не случалось ничего столь непостижимого. Но в округе нашлись и такие, что после этого стали чуждаться Паркеров. Многие не могут видеть смерти, особенно живых мертвецов, какими бывают старики. Другое дело, если на дороге, к примеру, случается солнечный удар с каким-нибудь нездешним человеком. Такого всегда можно поднять на ноги.