Женщина с облегчением, по-хозяйски расхаживала по своему вновь обретенному дому, ставя на место и переставляя вещи, и наконец заговорила с ребенком, еще не так непринужденно и ласково, как надо бы, но все же заговорила.
– Сейчас мы устроим тебе постельку, – сказала она. – Он принесет складную койку, у нас есть. Потом достанем простыни. А после чего-нибудь поедим. Есть холодное мясо. Ты любишь говядину? – спросила она.
– Да, – ответил мальчик.
– Многие больше любят баранину.
– Один раз я свинину ел, – сказал мальчик. – С корочкой.
– Наверно, твой папа держал свинью, – сказала женщина, раскладывая на столе аккуратный узор из тарелок и вилок.
– Мистер Томпсон, когда свинью зарезал, дал нам кусочек.
– А, – сказала она, пытливо вслушиваясь. – Значит, мистер Томпсон дал, да?
Но мальчик опять замкнулся. Намеренно. Будто решив, что жизнь его началась только этой ночью, возле лавки мясника в Уллуне.
Вскоре они сели ужинать, и каждый молчал о чем-то своем. Мужчина и женщина жевали мясо. Они удовлетворенным взглядом обводили свои вещи. И тоже отринули от себя события, слишком головокружительные или слишком скандальные, чтобы хранить их в памяти. В комнате было много предметов, созданных и потертых их руками. Они как были, так и остались.
Но у мальчика таких вещей не было. Жадно проглотив мясо и немного вареной картошки, наскоро поджаренной в мясном соку, он сидел, понурившись, а немного погодя вытащил из кармана осколок стекла и держал его, прикрыв другой рукой.
– Что это у тебя? – поинтересовались они, благодушествуя от сытости.
– Стеклышко, – ответил мальчик.
Бедный малыш, подумала женщина, я обязательно поговорю с ним, только потом.
Сначала отогнать воспоминания о своих печалях, хотя бы на время.
А мужчина думал о коровах. Но откуда-то из глубины сознания всплывало колыхание коричневого потока, и двери домов, захлебнувшихся водой, и на островке – швейная машина.
– Ну, – сказал он, – пора и честь знать. Скоро уже коров доить.
И все трое стали укладываться. Мальчик, как ему было сказано, лег в кухне. Он делал все, что ему было сказано.
– Спокойной ночи, Стэн, – сказала женщина. – Ну и день был!
Она прижалась губами к его губам. Она была его женой. Губы ее были чуть влажны и привычны. Но, опершись на локоть, чтобы задуть свечу, он вспомнил незнакомую девичью фигуру в темном, стоявшую над ним, на берегу, когда он сидел в лодке, и зеленовато-белые отсветы – отсветы белых роз на бедрах жены, когда однажды он неожиданно вошел в комнату. Он быстро отогнал эти мысли. Он слишком устал и мог легко поддаться раздражению.
– Да, – зевнул он. – Эти горемыки бездомными стали. И мальчонка этот. Как думаешь, он умом не повредился?
И теперь грусть, которую уже невозможно было отогнать, нахлынула на женщину, поцеловавшую на ночь своего мужа в губы. И грустен был запах погасшего фитиля.
– Не знаю я, – сказала она.
Лежать в этой постели ей стало нестерпимо.
– Это ты придумала взять его сюда, – произнес он, словно приговор.
Ей казалось, что она никогда не любила этого человека, своего мужа. Она забыла то мгновение на берегу реки, когда они глазами рванулись друг к другу. Ей отчаянно не хватало ощущения постоянства.
– Да, – сказала она, лежа в темноте. – Я виновата. Я привезла его сюда. Но я не могла иначе.
Муж, впрочем, уже ничего не слышал, он крепко спал.
Тогда она встала, быстро и уверенно, словно еще задолго до этого вечера было предрешено, что в эту минуту она поступит именно так, и пошла по холоду в кухню.
– Что ты делаешь? – мягко спросила она.
В очаге еще светился огонь. Мальчик лежал на боку и смотрел сквозь свое стеклышко на догоравшие угли. Он не поднял глаз, хотя спокойно отнесся к ее появлению.
– А, то самое стеколушко, – сказала она, ежась в ночной сорочке на краешке койки.
– Оно из церкви, – сказал мальчик.
– Значит, ты жил возле церкви?
– Нет. То после. Сперва они все куда-то подевались. Возле ив это было. Я думал, я уже умер, – сказал он.
– Ты был со своими родителями? – спросила она.
– Не помню я, – скороговоркой произнес мальчик, смотря сквозь осколок стекла, которое окрашивало его щеку; когда он поворачивал стеклышко, на его коже играли малиновые блики.
– Ну, все равно. Не хочешь – не рассказывай, – сказала женщина и погладила его по плечу без особой надежды.
– А ты что тут делаешь? – спросил мальчик.
– Как что, – сказала она, – я тут живу. Это мой дом.
Но по телу ее прошел холодок. Женщина вдруг усомнилась, есть ли у нее права даже на свою мебель.
Ребенок глядел на ее руку. Ладонь, словно потеряв цель, растерянно задержалась ниже его плеча. Эми Паркер еще надо было научиться тем словам, которые следовало бы сейчас сказать.
– Хочешь в него посмотреть? – спросил мальчик. – Я выбил его из одного окна.
– Выбил?
– Оно никому не нужно было, – сказал он. – А мне нужно – чтоб в него смотреть.
Конечно же, он вправе считать его своим.
– Оно сперва упало в воду. Но я достал. Понимаешь, в церкви вода была.
Она взяла стеклышко, приложила к глазу, и кухню залило малиновым цветом, а угли в очаге дробились золотом.
– Я тебе расскажу про церковь, – продолжал он. – Там птички были, они залетали через дырки в окне. Я там, наверно, целый день проспал на скамейке, а ту штуку, на какой молятся, вроде подушки, положил под голову, только она кололась. И рыбки в церкви плавали. Одну я чуть не поймал. И книжки плавали. Вода-то текла, знаешь. И все кругом плыло и ворочалось.
– Да, – сказала она. – Я знаю.
Ее тоже вдруг окружил фиолетово-малиновый поток, и она скорчилась на церковной скамье рядом с ребенком. А вокруг плыли мертвые вещи. Кажется, под ивами даже плыло чье-то лицо.
– Ты молился? – спросила она, отводя стеклышко от глаза.
– Нет, – сказал мальчик. – В той церкви уже никто не молился.
Они взглянули друг на друга. Без стеклышка лица у них были белыми.
– Слушай, – сказала она, и голос ее пришел им обоим на выручку, – ты можешь тут остаться, понимаешь? Если хочешь. Это твой дом.
– Нет, не мой, – сказал мальчик.
Она положила стеклышко на одеяло.
– Ну, пора спать, – проговорила она.
И снова она стала робеющей молодой женщиной, уверенность ее была внешней, перенятой у других. И голос у нее какой-то скрипучий и пустой. А надо бы, чтоб он был ласковый и задушевный. Но этим своим голосом ей придется говорить ему всякие слова.
– Утром поглядим. Тепло тебе? Надо тебя откормить. Ты такой тощенький. Но будешь хорошо кушать – поправишься.
По-видимому, он больше не намерен был разговаривать с ней; он лежал на боку, свернувшись калачиком и положив голову на согнутый локоть. Он не станет для нее своим, этот ребенок. И она вышла, пробираясь сквозь еще стоявший перед глазами малиновый свет, сквозь шелест мертвых молитв в тонущей церкви. Она пошла в свою комнату бороться со сном.
И вдруг увидела, что ее муж надевает брюки. Огонек в ламповом стекле был ровный и очень желтый.
– Сколько же времени? – спросила она.
– Время вставать, – жестко, словно хлестнув ремнем, сказал он. – Фриц уже прошел через двор.
И в самом деле, она услышала знакомый звон подойников и крик петуха, разрывавшего последние лоскутья сна.
Сейчас они примутся за неотложные дела; воздух и вода леденили им кожу, замкнувшись в себе, они угрюмо двигались по комнате, они заполняли телом пустую одежду, он причесывался, она собирала волосы в узел. И было очевидно, что две эти жизни никогда не раскалывались на цветные осколки. Быстро и бесшумно они прошли через кухню, мимо мальчика, спящего на узкой койке. Они едва взглянули на него, то ли боясь его потревожить, то ли по какой-то другой причине.
В стойлах на другом конце двора в свете фонарей виднелись коровьи спины и маячило чисто отмытое лицо старика немца, жаждавшего рассказать и услышать новости. Коровы жевали сечку. Запах жвачки и коровьего дыхания пересилил холод, когда двое мужчин и женщина, усевшись на чурбаки и зажав между коленей ведро, готовились приступить к обычному ритуалу.
– Дождь-то перестал, – заметил старый немец, выжимая первый сосок.