– Ведь кто его знает, – продолжала она, – можно и проглядеть. В такую-то погоду. Просто ум за разум заходит.
Почтмейстерша с большой ловкостью развязала бечевку на связке писем. Когда она послюнила свой желтый большой палец, это был не только официальный акт, это было некое священнодействие для успокоения робких просителей, вдыхавших запах расплавленного сургуча, что доносился из святилища за окошком. И казалось невероятным, чтобы какое-либо из этих писем, поднимаемых, как святые дары, на уровень почтмейстершиных глаз, могло перейти кому-либо в руки. Большей частью они и не переходили. Но Эми Паркер продолжала посещать эти священнодействия, потому что они совершались на вершине холма и время от времени приходил каталог с фотографиями разных предметов, а однажды ее тетка Фиббенс прислала письмо, она продиктовала его знакомой даме, умевшей писать, и жаловалась на какие-то неприятности.
– Нету, дорогая, – сказала миссис Гейдж, – как я и думала. Люди в такую жару не пишут. Хотя на Северном побережье была гроза и молнией убило молодого человека на лошади. Молния попала прямо в железное стремя. Говорят, у него ребенок остался, шестимесячный. Он сам лесорубом был. Что вы на это скажете?
– Что ж тут скажешь, миссис Гейдж, – сказала миссис Паркер, которая была сильной в эту минуту.
Она собралась было вежливо уйти. Но желтая почтмейстерша протиснула в круглое окошко свою шляпу, все морщинки на ее лице наполнились отчаянием от произвола молнии и от своего неотвратимого одиночества.
– Но все-таки он кому-то и на пользу, – взывала она из окошка. – Ведь правда же? Дождь-то. А бак наполовину высох. Говорят, к вечеру поднимется южный ветер. Но без дождя.
И, точно от этих ее слов уже поднялся ветер, она ухватилась за шляпу, эта отчаявшаяся женщина, жертва своего слишком земного бытия. Ах, ударь в меня, хотелось ей взмолиться, сделай пламенем и сиянием. Но молния – это все же очень страшно. Так что почтмейстерша втянула голову обратно и поправила шляпу, шуршавшую так же, как нарукавники из оберточной бумаги.
Миссис Паркер зашагала по дороге так, будто погода была ей нипочем. Это свойство Паркеров кое-кого даже раздражало. Но молния – дело личное. С чувством нежности она вспомнила их собственную молнию, которая не тронула их и в то же время открыла каждого глазам другого.
Теперь она ускорила шаг. Теперь ей хотелось поскорее быть дома. Теперь ей хотелось сказать мужу множество простых, но важных слов, даже если он не станет слушать. Уже не думая о словах почтмейстерши, она дошла до той части дороги, где всегда испытывала тревожное ощущение своей чужеродности. Все те же мужские лица на веранде магазина, как будто нашедшие здесь постоянный постой, неподвижно уставились на нее и, казалось, подстрекали дерзнуть и подойти ближе.
А перед магазином стояла двуколка, тоже по-своему чужеродная в этих местах. Ни пылинки не было на великолепном лаке этой блестящей двуколки. Лошадь, ничуть не взмыленная, мотнула темной мордой, сгоняя мух, и тотчас же ливнем обрушился медный перезвон, и медь сверкала, рассекала воздух и дерзала. И во всем вместе, в двуколке и лошади, было такое дерзновение, что миссис Паркер вовсе оробела. Она подходила, твердо решив ни на что не смотреть, чувствуя, что ее неуклюжая скованная походка всем видна на этом открытом пыльном пространстве.
Это выезд Армстронгов, сообразила наконец она, молодой Армстронг часто ездит кататься. Сейчас его не видно. Наверно, в магазине, покупает что-нибудь пустяковое, потому что все непустяковое доставляется в их кирпичный дом прямо из Сиднея. А лошадь нетерпеливо била о землю ладными копытами и раскачивала взад– вперед поскрипывавшую двуколку, в которой сидели две барышни.
Эми Паркер не столько видела, сколько угадывала это, смущенно проходя мимо тамариска. То, как барышни покачивались вместе с двуколкой, смеялись и грызли карамельки, бросая на дорогу серебряные обертки. Что им еще делать, надо же как-то убивать время, если нет никаких других забот. Только для этих барышень и создана была эта двуколка, где они сидели под зонтиком, что держала одна из них, зонтик тоже лениво покачивался и пестрил отсветами их кожу.
Ни одного из оброненных ими слов не могла уразуметь женщина, пешком пришедшая сюда, под тень тамариска; она не могла даже взглянуть на их лица – слишком не нравилось ей свое собственное лицо. Сейчас оно было кирпичного цвета, и пушок на коже стал еще заметнее. Шляпу свою с гроздью блестящих вишен она когда-то считала очень миленькой, а сейчас повернула голову так, чтобы скрыть эти дурацкие вишни на дешевой, мятой шляпе.
И все время беспощадно позванивала конская сбруя, будто сыпались неразборчивые, но относящиеся прямо к ней слова отдаленного разговора. А барышни смеялись, и от нечего делать крутили зонтик, и бросали серебряные бумажки на дорогу.
Мужчины, сидевшие на веранде магазина, были восхищены и возмущены этим выездом местного богача и отпускали непристойные замечания на счет барышень. Когда миссис Паркер поднялась на веранду, старый Пибоди счел долгом что-то ей сказать, но что именно – она даже не поняла в этой возбужденной и мучительной атмосфере. И все крутилась голубая ленточка, продернутая вокруг зонтика. А на миссис Паркер чуть не налетел молодой Армстронг, которого она помнила подростком с мосластыми запястьями; теперь это был взрослый толстогубый мужчина.
– Стоп! – сказал он, придерживая ее за локти, и издал горлом сухой, хрипловатый смешок.
Чуть отступив, он оглядел ее так, как теперь оглядывал женщин, – начиная с груди, впрочем, вполне пристойно, и некоторым это даже нравилось. Потом поглядел на ее пылавшее лицо, но оно ему ничего не говорило. Сквознячок, вылетевший из магазина, облепил юбкой ее ноги, толстые и довольно некрасивые.
– Миссис Паркер, – сказал он, узнав ее наконец. – Извините. Чуть было вас не сбил.
Но слегка покраснел при воспоминании о своем мосластом отрочестве. И сбежал по ступенькам в отличных своих брюках, устремляясь к двуколке с барышнями, присланными ему из Сиднея на выбор.
– Некоторые из всего делают событие, – заметил мистер Дениер, чья часовая цепочка прорезала приятный полумрак.
– Как видно, да, – отозвалась миссис Паркер, сооружая горячими руками нечто вроде монумента из коробок с крахмалом.
Она стала припоминать, зачем она сюда пришла, и названия невинных продуктов произносила почти резко, словно это могло придать им гораздо большую значительность. Но зернышки перловки, сыпавшиеся на медные бакалейные весы, были тусклыми и какими-то ненастоящими. И забрав свои чисто пахнувшие неказистые кулечки, она заплатила и вышла.
Двуколка, разумеется, уже уехала, но воздух еще клубился. Кое-кто из мужчин на веранде снял шляпу, кто-то нахлобучил поглубже, некоторые заерзали на месте и принялись рассказывать всякие небылицы про лошадей, и почти все вспоминали про себя шеи барышень и меланхолически примирялись с бесстыдством их белой кожи.
И Эми Паркер тоже начала примиряться, возвращаясь домой по пустынной дороге. Однообразие пути даже успокаивало. Сейчас от этого события, от двуколки остался лишь легкий звон в ушах. Ноги ее спокойно топтали следы колес на потревоженной пыли.
В этом состоянии вернувшегося к ней покоя, в этой колючей тишине она снова почувствовала рядом мужа, хотя он говорил тягучим голосом молодого богача и губы их соприкасались с ленивой чувственностью. Так, что она невольно засмеялась, покраснела и взяла корзинку в другую руку. Потому что, конечно же, ничего такого не было. Ее лицо стало задумчивей и даже тоньше. Множество жгучих воспоминаний, щемящих и нежных, охватило ее на гребне холма, откуда она увидела иву, раскинувшуюся над мутной водой у плотины, и первые приметы их деревянного дома. И хотя местность была теперь заселена гораздо гуще, все же казалось, что дом стоит одиноко, и она спешила сейчас к этой уединенности, к этой тишине, которые точно для нее были созданы.
Поглядывая то в одну, то в другую сторону, она прониклась ощущением, что все здесь – ее собственное, даже пучки высокой травы, колыхавшейся перед забором. Она была и собственницей и собственностью. Уже прохладнее были листья, плеснувшие ей в лицо, и первое дыхание ветерка тронуло ее затылок и голые локти. И огороженное поле бугрилось как-то веселее, там важно расхаживал голубой журавль и бегали вприпрыжку щеголеватые чибисы, а телята, задрав хвосты, носились в неуклюжей игре. И она сама заторопилась по камням, уверяя себя, что не бежит, а шагает. Потому что глупо было бы бежать домой сломя голову, и зачем, спрашивается, разве только чтоб прижать к себе кошку у калитки и ощутить на своей соленой коже ее шероховатый язычок.