Но вечерами, когда дети были накормлены, подойники ошпарены кипятком и тарелки поставлены на полку, они шли побродить по огороду, и тогда она опять становилась самой собою. Он любил иногда выйти на тропку и, как бы случайно догнав ее, замедлял шаг или неловко обнимал одной рукой ее плечи и шел рядом, тоже неловко поначалу, пока от ее тепла и податливости не возникала прежняя близость.
Так они бродили по разросшемуся летнему огороду до самой темноты, а растения подымали с земли головки и цикады трещали во всю мочь.
– Ох, – восклицала она, – опять эта пакость!
И, отстранившись от него, наклонялась, чтобы вырвать какой-то сорняк или растение, которое они называли «Вечный жид». Она и сама не верила, что от этого будет толк; она просто выполняла некий ритуал и, разогнувшись, отбрасывала в сторону выдернутый бледный стебель, мгновенно о нем забывая.
Так они бродили по темнеющему огороду.
– Завтра, – сказал он однажды, – хочет заехать Пибоди, посмотреть телочку от Нэнси. Наверно, купит.
– Как, эту бедную телочку? – воскликнула она. – Я не хочу продавать Нэнсиного теленка.
– У нас их и так много.
– Бедняжка Молл, – сказала жена, – она будет переживать.
И мимоходом сорвала острый листик олеандра. Она возражала, только чтобы не молчать, ибо в душе знала, что все и всегда будет сделано, как он задумал. Она отбросила острый листик прочь.
– Она будет переживать, – повторила Эми Паркер. – Тельма сегодня перед сном плакала. Она загнала занозу под ноготь. Я занозу вытащила, но она переволновалась.
Она подумала о своей бледненькой девочке, которая уже спала сейчас в наплывающих сумерках и которой она ничем не могла помочь, кроме как вытащить занозу.
– Дай ей бог, чтоб она не знала ничего худшего, чем занозы, – сказал он.
Он тоже сказал это, чтобы не молчать. Им было достаточно того, что они рядом, но смутное чувство вины заставляло их разговаривать с помощью особого кода, чтобы не выдать свое благополучие. Ее лицо, пористое, цвета сливок, впитывало в себя остатки меркнущего света. У него было лицо длиннее, острее, оно, как топор, прорезало темноту. Сейчас они глядели друг на друга, глаза в глаза, как бы растворяясь в таинственности этих минут. Но они заставили себя разговаривать. Они говорили о своей болезненной дочке, о Тельме, у которой обнаружилась астма, потом он опять перевел разговор на коров, заметив, что телка от Нэнси напоминает ему молодую корову, которую он видел когда-то, – она принесла бычка о двух головах.
Эми Паркер негодующе хмыкнула – она боялась спугнуть дремотный покой этих минут, когда цветы тают в темноте и муж рядом.
– У тебя все коровы на уме, – сказала она. – А детьми ты когда-нибудь займешься?
– А что от меня требуется? – засмеялся он.
Но лицо его сразу потемнело – опять в нем шевельнулось подозрение, что это она отдалила от него детей, хотя породили они их вместе. И все-таки сейчас, когда огород заволакивала темнота, а дети погрузились в свои сны, это было не так уж важно.
Она придвинулась ближе, почувствовав в нем какую-то мысль, которая могла быть ей неприятна.
Темнота двигалась вместе с ними. Мягко оглаживала их темная масса кустарника, головки цветов шелковисто терлись о ноги и щеки. Он должен был, по справедливости, покориться силе, которой наделила ее мягкая тьма. Но сегодня он не покорился. С таким же успехом они могли идти в жестком свете дня.
Тогда она сказала с укором:
– Я пойду в дом, Стэн. Нельзя разгуливать всю ночь, как лунатики. У меня еще много дел.
И он не удерживал ее.
В доме она принялась разматывать пряжу, из которой собиралась вязать теплые вещи на зиму; пасмы она натянула на спинки двух стульев, – такой роскоши, чтобы кто-то держал для нее пряжу, надев на руки, она сроду не знала. И, наматывая клубок, она вспомнила минуты под тутовым деревом и ни о чем другом уже не думала. Эми тогда собирала тутовые ягоды и вся перемазалась соком. Она работала, а вокруг колыхались большие глянцевитые листья. И все дерево то и дело распахивалось и закрывалось, шла беспрерывная игра листьев и неба, света и тени, испещрявшая ее пятнами, как и тутовый сок. Потом подошел муж, и они стояли рядом в зеленом сверкающем шатре, о чем-то болтали, беспричинно смеялись и клали ягоды в рот. И вдруг она поцеловала его в удивленные губы с таким неистовством, что и сейчас помнила, как стукнулись их зубы, раздавливая наливную зрелость тутовых ягод. А он засмеялся, и вид у него был почти потрясенный: целоваться среди бела дня – это не дело. И она молча опять стала собирать ягоды, стыдясь своей женской зрелости и лиловых рук.
Женщина в кухне быстро, почти яростно сматывала шерсть, поглядывая через плечо, не идет ли муж. Но он не шел. Как безжизненны стали потом листья! Некоторые ягоды были тронуты червем, но это ничего, проварятся. Еще какое-то время муж помогал ей собирать. Тело у него было поджарое – результат многих лет тяжелой работы на солнцепеке. Обирая шелковицу, она чувствовала рядом его лицо. Кожа у него такая, как бывает у рыжеватых, но он не рыжеватый, даже непонятно, какого цвета у него волосы. Мускулы, развившиеся от работы, стали выпячиваться слишком заметно, порой даже как-то нелепо. Так они вместе собирали ягоды, а немного погодя он ушел.
У женщины, мотавшей шерсть, все ее мысли отражались сейчас на лице, оно как будто даже немного осунулось, но ведь время было уже позднее для той жизни, какую они вели. Иногда нитка попадала в трещинки на ее загрубевших пальцах. Никакой тайны в ней уже не было. Она ходила вокруг двух стульев, скинув для удобства башмаки и шлепая ступнями, и ощущала, как грузны ее груди под затрапезной кофтой. От жалости к себе, от утомления она вообразила, что муж ее чуждается, а он, должно быть, просто ждал грозу. И скоро гроза разразится и принесет облегчение телу. Но женщина этого не знала. Ее все так же угнетала жаркая ночь, и насекомые, набившиеся под фарфоровый абажур лампы, и глаза ее мужа, хорошо еще, если добрые, а не холодные, но всегда для нее закрытые. Если б можно было взять его голову в руки и заглянуть внутрь, в череп, где идет какая-то тайная жизнь, тогда на душе у нее стало бы спокойнее, какой бы ни была эта жизнь. Но нет ее, такой возможности, и женщина так крутанула пряжу, что нитка оборвалась.
Спать лягу, подумала она.
И легла, после того как выпила стакан тепловатой воды и уняла воркотню в желудке, поднявшуюся от расстройства чувств. Она пошла в спальню в одних чулках, оставив на спинках стульев наполовину смотанную пряжу серого цвета. У нее впереди еще все дни ее жизни, чтобы размотать эту пряжу.
Все, что происходило в доме, чувствовал муж, тихо сидя снаружи в темноте, как бы растворяясь в ней, и это было приятно. Он следил за приближением грозы. Если полыхнет молния, в ту же секунду свершится нечто небывалое и важное. Но пока было непохоже, что слабенькие быстрые зарницы, игравшие над вершинами гор, сольются вместе, накопляя величайшую силу. Чувствовалась ленивая медлительность в этой теплой тьме. И человек ждал, неторопливо проводя ладонями по своему расслабленному телу, из которого сила его не сотворила ничего значительного. Его охватило беспокойство, он заерзал на ягодицах. Сила его была немощна. Он не мог собрать себя в одно целое. Он мерцал, как вспышки зарниц над горами. Ему было бы легче отделаться от смутного беспокойства, если б он пошел к жене, коснулся ее и заснул. Но он не пошел.
Даже она, его жена, таинственно мерцала в его сознании среди тьмы. Он вспомнил то утро под тутовым деревом, когда он увидел, что она собирает ягоды, и так вдруг обрадовался ее доброму, родному лицу, что забыл, зачем и куда он шел, и несколько минут собирал ягоды вместе с ней. Их руки, скользя меж листьев, то и дело соприкасались, и вряд ли случайно, в этом была простота истинной любви, и от этого было хорошо. А листья распахивались и смыкались. Пока он и жена не очутились так близко друг к другу, что он с изумлением смотрел на ее как бы опаленную красоту, а она прижалась ртом к его рту, и как будто невидимые крючки внезапно сцепили их друг с другом. Но желание обхватить эту незнакомую женщину, которая в то же время была его женой, быстро иссякло. Ее женская сила растаяла в блеске дня. Кожа прикасалась к коже, как бумага к бумаге. Жена тоже почувствовала это. Она опять стала собирать ягоды. А он собрал для виду еще две-три горсти и недоуменно пошел по тропке дальше.