Выбрать главу

Мистер Гейдж не просто художник, а художник в Австралии, и его тема – это тема творческого гения в Австралии, трагической судьбы гения, награжденного непризнанием при жизни и громкой славой посмертно. Мистер Гейдж с его манерой и по собственному дому ходить так, «словно в этом доме он был жильцом, которого держат из милости», – первый образ пасынка родной страны в творчестве Уайта. За ним последовали юноша-поэт Фрэнк Ле Мезюрье («Фосс»), художник-абориген Альф Даббо, приконченный туберкулезом («Едущие в колеснице»), и, наконец, главный персонаж «Вивисектора» Хартл Даффилд, заставивший соотечественников хотя бы формально признать его талант и полотна еще при жизни. Все они наталкиваются на тупое равнодушие, непонимание и прямую враждебность – ситуация, хорошо знакомая «блудному сыну» по личному опыту.

Известную роль в том, что Уайт трудно «приживался» на родине, сыграло мнение некоторых австралийских критиков, высказанное, впрочем, из самых благих побуждений, будто он писатель не столько австралийский, сколько английский или наполовину английский. Следуя этой логике, можно с тем же успехом назвать наполовину английским и всех американских писателей, кто бывал и жил в Англии, а Хемингуэя так и вовсе счесть автором франко-американо-испанским. Между тем, творчество Уайта при всем глубоком знании им европейской и, понятно, английской культуры, вырастает из австралийской почвы и ей принадлежит. Красноречивее, чем собственные декларации писателя, об этом свидетельствует мир его книг, их тематика и стиль – неподражаемый стиль Уайта, впитавший лучшие литературные традиции Австралии.

Отличительная особенность этого стиля – сосуществование, взаимопроникновение, а то и сплав разнородных стилевых манер и приемов письма, которые, как по волшебству, складываются в единое художественное целое. Для каждого эпизода Уайт подбирает свой стилистический ключ сообразно с тем, что собирается изображать. Особый художественный эффект при стыковке эпизодов достигается либо плавным переходом в новую тональность повествования, либо нарочито резким «переключением» на совершенно другую стилевую манеру. Так, за выдержанным в гротескных тонах эпизодом, рисующим буйство упившегося до белой горячки О’Дауда (гл. 10), следует лирически-приподнятое описание ясного утра на ферме (начало гл. 11).

Стилистический спектр «Древа человеческого» включает все оттенки – от почти библейской патетики до животного бурлеска. Пафос, поэтическая, местами изысканная метафора, «крупный план», пластический рисунок характера – все это отдано в основном Паркерам. Фигура Стэна порой предстает как бы в ореоле суровой простоты и пуританской романтики первых истинных землепроходцев Австралии. Когда речь заходит о детстве и юности их детей, проза Уайта обретает дробную сосредоточенность тщательного психологического анализа. О взрослой и преуспевшей Тельме и о «сильных мира сего» повествуется стилем сухим, лаконичным и бесстрастным, который можно было бы принять за объективизм письма, не будь он до предела «заряжен» брезгливой иронией и убийственным сарказмом. В лице Патрика Уайта буржуазное лицемерие получило самого злого, беспощадного и талантливого врага, которого когда-либо имело в австралийской литературе. Его афористические характеристики точны и необратимы, как медицинское заключение: «… мистер Армстронг пребывал в полном довольстве. Теперь у него был свой герб и свой клуб и множество прихлебателей, которые оказывали ему честь, позволяя тратить на них деньги» (об австралийском нуворише, лезущем во дворянство); «Она дарила всякие редкости и делала денежные подарки, как правило, излишне богатые, и у нее краснели глаза от умиления своими поступками» (о Тельме). Иной раз Уайт словно забывает о том, что ведет повествование от третьего лица, и допускает прямые авторские высказывания: «Есть что-то гадкое в развитии искусственно взращенной души» (о ней же).

С другими персонажами романа писатель обходится значительно мягче. С появлением на страницах книги О’Даудов, Пибоди, Бурков и прочих соседей, знакомых, каких-то непонятных родственников Паркеров и просто людей посторонних стиль письма претерпевает очередную перемену. Все эти персонажи, вместе и порознь, воплощают демократическую, разноликую, бурлящую, неунывающую и цепко укоренившуюся народную стихию, «фальстафовский фон»[6] австралийской литературы, впервые заявивший о себе миру в повестях и рассказах Генри Лоусона. С ними приходит в роман Уайта комическая стихия австралийского бурлеска: его язык – народное, сочное, соленое уличное слово; и его принцип – умение видеть смешную сторону в тех сочетаниях несовместимостей – высокого и низменного, малого и великого, жизни и смерти, – которые и создают гротеск.

Бытовые «жанровые» сценки появляются едва ли не в каждой главе романа, а гротескные положения возникают чуть ли не на каждой странице и нередко бывают жутковаты: уже говорилось, что Уайт любит сопрягать жизнь со смертью. Но чувство меры и верность фольклорной традиции ни разу не изменяют ему в «Древе человеческом», и поэтому его гротески не переходят в гиньоль, сохраняя здоровую смеховую основу. Вот как, например, описывает Уайт бег вокруг дома двух женщин, Эми и миссис О’Дауд, которые спасаются от преследующего их с ружьем в руках и совершенно невменяемого О’Дауда: «Но сама (Эми. – B. C.) тем временем все бежала и бежала, в туче пыли, что подняли несколько всполохнувшихся кур, как бы предвидевших обезглавливание. Куры вытянули длинные тощие шеи. Они включились в общее движение. И свинья тоже. Та самая рыжая свинья тоже за кем-то гналась в этой гонке, и соски ее бились о ребра; она мчалась галопом, хрюкая и выпуская газы, обуреваемая весельем или страхом – не разберешь. Куры вскоре прыснули в стороны, но свинья все бежала из приверженности к человеку».

Стилистика романа не менее сложна, чем его замысел, и, чтобы воплотить второе через первое, Уайту пришлось преодолеть чудовищное сопротивление материала. Задача оказалась по плечу большому художнику, но и его подстерегали на этом пути опасности – декларативность, излишний пафос и натурализм, – которых не всегда удалось избежать. Самый серьезный просчет Уайта (на это указывали многие австралийские критики, в частности Д. Даттон, и с ними трудно не согласиться) заключается в том, что Стэн и Эми порой начинают превращаться из живых человеческих характеров в некие абстракции «мужчины» и «женщины» как таковых.

При всем том «Древо человеческое» остается выдающимся явлением австралийской литературы XX века. С появления романа прошло двадцать лет, а круг его читателей неизменно расширяется. Роман читают на разных уровнях, легко и с напряжением, в чем-то соглашаясь с автором, а в чем-то и возражая ему, и каждый читатель находит в книге что-то «свое».

Можно надеяться, что и русские читатели Уайта найдут то, что окажется им всего ближе. Одних взволнуют страницы, живописующие работу и быт Паркеров. Другие станут восхищаться уайтовской иронией. Кого-то покорит точность психологического рисунка в изображении полярных эмоций, терзающих подростка на пороге юности, когда сумбур чувств конфликтует с еще не ведающим своего назначения телом и порождает в душе жестокость и нежность, агрессивную беззащитность. А кому-то больше всего понравятся гротескно-комические пассажи и эпизоды. И думается, немало читателей к лучшим страницам романа отнесут последние главы, рассказывающие о старости и смерти Стэна Паркера и напоенные тем ровным предзакатным светом, который, не скрадывая физического уродства дряхлости, как-то особенно высвечивает духовное естество человека.

Контрастная пластика письма в этих главах, родственная искусству черно-белого кинематографа, и их интонация, просветленная и одновременно далекая от сентиментальности, заставляют вспомнить знаменитый фильм шведского режиссера Ингмара Бергмана «Земляничная поляна», появившийся через два года после книги Уайта и шедший в советском прокате. Эта картина, в зрительных образах показавшая безобразное лицо и прекрасный облик старости, рождает ощущение, что жизнь бесконечна, и финал фильма залит светом. На такой же высокой ноте кончается «Древо человеческое».

вернуться

6

Так Ф. Энгельс в письме к Ф. Лассалю от 18. 5. 1859 г. называл пестрое окружение «толстого рыцаря» сэра Джона Фальстафа в исторических хрониках Шекспира (К. Маркс и Ф. Энгельс. Соч., изд. 2-е, т. 29. М., 1962, с. 494).