Словно в первый раз за многие годы, она очнулась и изумилась тому, что увидела.
Он тоже изумился, ибо возмужание еще не очень давало себя знать.
Некоторое время оба чувствовали себя неловко.
Потом Стэн увидел по опущенным плечам матери, по хрящеватой шее, что ей недолго осталось жить. И в комнате стоял запах старых писем.
Она заговорила о деньгах, что лежали в банке.
– Да еще есть тот земельный участок твоего отца, знаешь, там, в горах, не помню, как это место называется. А может, и никак не называется, люди всегда говорили «Паркеровская земля». Так вот, этот участок. Твой отец говорил, что проку от него мало. Землю эту никогда не расчищали. Он говорил – сплошные заросли. Хотя земля местами хорошая. Если проложат дорогу, земли, должно быть, будут в цене. Железная дорога – прекрасное изобретение. Так что ты этот участок держи за собой, Стэн, – добавила она. – Это надежно.
Голос миссис Паркер начисто лишился оттенков. Он был пустой и очень тусклый.
Но у молодого человека участилось дыхание и сердце заколотилось о ребра – что это, освобождение или каторга? Он еще сам не понимал. Он знал только, что эта заросшая кустарником безымянная земля станет его собственностью и что жизнь его впервые войдет в какую-то колею.
– Хорошо, мама, – ответил Стэн. Он всегда так отвечал, когда мать говорила о важном. И отвернулся, чтобы не видеть того, в чем он уже не сомневался.
Вскоре после того она умерла, он погладил ее холодные руки, похоронил ее – и ушел.
Говорили, что молодой Стэн Паркер бесчувственный, но он просто не очень хорошо понимал свою мать.
Почти никто и не заметил, как молодой Стэн Паркер навсегда уехал из Ивовой протоки в повозке, купленной у Олби Вейча вместе с косматой лошаденкой местной породы. Колеса катились в подтаивающих колеях, прыскали в стороны кудахтающие куры, и лишь одна-две женщины, перестав на миг трясти половик или месить тесто, вскинули глаза и отметили про себя, что молодой Стэн куда-то подался. И скоро в Ивовой протоке не будет и повода вспомнить Паркеров. Потому что главенствует Настоящее.
А Стэн Паркер то по грязи, то по камням все ехал к тем горам, где лежала его земля. Весь день дребезжала и стучала повозка, и у крепкой лошаденки от пота лоснились бока. Под повозкой лениво трусил рыжий пес, и чем дальше, тем больше вываливался его розовый язык, под конец чуть не волочившийся по земле.
Так они добрались до цели, перекусили, поспали, а морозным утром возле кучи остывшей золы столкнулись с необходимостью как-то жить дальше. Знать, на что эту жизнь нацелить. Одолеть тишину, и камни, и деревья. И все казалось невозможным в этом мерзлом мире.
Этот мир, как и намерения Стэна Паркера, был еще скован угрюмостью и холодом. Трава, обычно такая мясистая на зубах, сейчас, ломаясь, становилась острой, как стекло. Скалы вместо того, чтобы сжаться, за ночь как бы разбухли от враждебности. Воздух высасывал тепло из птичьих тел, чтобы поглотить их на лету.
Но ни одна птица не упала.
Напротив, птицы согревали тишину. И повздыхав, поворочавшись под мешками, где с ним за компанию ночевало несколько блох, а высыпавшаяся мякинная труха щекотала его и до сих пор, молодой человек встал и ринулся в утро. Иного выхода не было.
Только сгрести золу, и не одним топором, а всем своим телом рубить серые стволы упавших деревьев, только топать ногами, чтобы оживить кровь, чтоб земля под ним, оттаивая, оживала тоже, а когда показалось солнце, длинные космы травы зашевелились, клонясь к земле, скалы как будто осели в мирном свете вернувшегося солнца, откуда-то снова донеслось поначалу тихое бульканье и плеск воды, а солнце подымалось все выше, и к нему потянулся тонкий, но упрямый дымок от огня, зажженного человеком.
Припорхнула маленькая птичка с поднятым вверх хвостиком и схватила крошку, лежавшую у ног человека.
У человека заходили челюсти – он жевал корки черствого хлеба. Челюсти у него были сильные, четко очерченные, солнце золотило щетинку на его подбородке.
Долгие глотки горячего чая разливались внутри теплом. Ему было хорошо.
День прибывал; Стэн Паркер встряхнулся, походил туда-сюда – просто, чтобы поглядеть на то, что принадлежало ему, и принялся расчищать заросли. Первое его дерево упало, прорезав прозрачную тишину, листва грохнула о землю, как взрыв. Это было сработано чисто. Но потом пошла мелочная борьба с убийственно вездесущим кустарником, к которому с топором и подступиться трудно, он возникал за спиной, предупреждая о себе кровавыми царапинами на теле, ибо молодой человек снял с себя все, кроме черных, словно изжеванных, штанов. Над этой неблагопристойностью извивалось его золоченое тело – не от боли, а от яростного нетерпения. Будущее – сильная анестезия, и он не чувствовал ни царапин, ни ран. Он работал, а кровь запекалась на солнце.
Так прошло много дней: человек расчищал свою землю. Мускулистая лошаденка, встряхивая неподстриженной челкой, натягивала цепные постромки и волочила бревна. Человек вырубал и жег. Порою у него, одержимого демоном устремленности, ребра словно переливались под кожей. Порою его обычно влажные и подвижные губы деревенели и шелушились от жажды. Но он жег и вырубал. Вечерами он простирался на куче листьев и мешков, лежавших на теперь уже мягкой, спокойной земле, и тело казалось ему бескостным. Сон наваливался на него тяжелой колодой.
Там, в искалеченном топором лесу, который еще не сжился со своим новым лицом, человек вскоре начал строить дом, вернее, хижину. Он приволакивал стволы и обтесывал. Не спеша. Он собирал щепки в груды. Так же грудились и дни. На вырубке, где работал человек, одно за другим начинались и кончались времена года. И если дни раздували в нем ярость, то месяцы ее приглушали, время в своем течении то становилось осязаемым, то растворялось в ничто.
Но между пней, уже переставших сочиться, вырастал дом. Или, скорее, символ дома. Его аккуратные бревенчатые стены отвечали своему назначению. Были окна, освещавшие продолговатую комнату, была и железная печка в форме спичечного коробка, из которой наконец-то повалил дым. Потом человек сколотил веранду. Она получилась приземистой и не бог весть как украшала дом, но и не резала глаз. Когда смотришь сквозь деревья, видно, что это дом, построенный человеком, хоть и простой, но настоящий дом.
Будь тут соседи, как радовал бы душу этот дымок, каждый день выходивший из трубы от печки в форме спичечного коробка. Но соседей не было. Лишь иногда, в тихие дни, если напрячь слух, можно услышать где-то в голубоватой дали стук топора, похожий на биенье его собственного сердца. Только где-то очень далеко. Или, еще дальше, – петушиный крик. Но может, это только чудилось. Слишком он был далек, этот крик.
Иной раз человек отправлялся в ту даль на своей повозке с высокими колесами. Тогда вырубленная поляна надолго оглашалась жалобным воем и скуленьем рыжего пса, привязанного цепью к столбу веранды. Но проходило время, и все стихало, и желтые песьи глаза бдительно наблюдали за тишиной. Или за попугаем, взбудоражившим голубой воздух. Или за мышью, мелькнувшей на грязном полу. Покинутый пес теперь сторожил тишину. Несмотря на цепь, он уже не принадлежал этому дому, грубо сколоченному руками человека.
Человек всегда что-то привозил на повозке. Он привез поцарапанный стол и стулья с шишечками красного дерева на надлежащих местах. Он привез большую и громыхающую железную кровать; прутья на спинках были немного погнуты ребятишками, старавшимися просунуть между ними головы. И еще он привозил всякие необходимые припасы – муку, и бутылку болеутоляющего средства, и солонину, керосин, семенную картошку, пачку иголок, и овсяную мякину для косматой лошаденки, чай и сахар, которые струились из прорвавшихся бумажных кульков и вечно хрустели под ногами на твердом дощатом полу.
Когда человек возвращался, ошейник чуть не перерезал псу шею, и были радость, и восторг, и запахи привезенных вещей.
Потом, однажды, когда человек пробыл в отлучке дольше, чем обычно, он привез с собой женщину; она сидела рядом с ним, одной рукой держась за край повозки, другой – за свою плоскую шляпу. Когда она сошла на землю, отвязанный пес на дрожащих лапах молча подался вперед, еще не веря своей свободе, и обнюхал подол ее юбки.