— Старик, поросенок не жрет, взглянул бы!
— У меня что, других дел нет? Перекармливаешь, вот и не жрет, — не стал ломать себе голову Лауринас, привыкший к жениной чрезмерной мнительности. Повыскоблив траву под кустами, он бодро окашивал круг возле машины Статкуса. Она стояла под большим кленом, липкая от медвяной росы, в сухих веточках, паутине, листьях. На крыше и по бокам змеились потеки. Потеряв блеск, автомобиль постепенно становился частью царившей тут тишины, как и колодец с валом и отполированной рукояткой, как и дом на два конца с сенями, как и красивый высокий амбар с пристройкой для ненужных больше саней и упряжи, все еще хранящей запах лошади: седел, седелок, хомутов, уздечек с пожухшими шорами.
Статкус не решился осведомиться, чего это вдруг заинтересовался Балюлис его «серым воробышком». Машина абсолютно не заботила хозяина, хотя недавно нанервничался в поисках тормозных колодок и еще кое-какого дефицита, без чего пока еще можно было бы обойтись, но что могло вдруг понадобиться. Правда, если честно, мучилась Елена, ему-то было бы достаточно позвонить сидящему в важном кресле приятелю, к которому уже неловко было обращаться на «ты».
— Глядишь, чего вышагиваю здесь, как аист вокруг лягушки? — заставил его прислушаться Балюлис.
Сам спросил, сам же и ответил:
— Возьму да и сколочу навес. А то соседи смеяться будут. В такой усадьбе, скажут, да крыши для машины гостя не нашлось.
— Не сахарная — не растает.
— Не скажи, а ржавчина? Ржавчина, она грызет железо, что зубы сахар, — нажимал старик, не на шутку загоревшись своей идеей. Что это, желание показать себя или привычка вкалывать, пока не надорвешься? Из-под густых, кустистых бровей, как птички-корольки, выскочили глазки. Весело сверкнув, снова спрятались, укрылись от яркого полевого света. Казалось, жизненная сила старого человека таится в этих неспокойных кустиках да искрах.
— Лучше не надо бы, хозяин.
— Надо, почему не надо. Вон наша колхозная кассирша… Задвинула машину под крышу и знай себе надраивает. Ездить-то мало ездит, разве что на троицу да на Первое мая. Когда погонит продавать, как за новую сдерет.
— Кому что нравится.
— Не скажи. Кто она, а кто вы? Негоже машину такого человека под деревом держать.
— В паше время все равны, все.
— Равенство — это хорошо, да масла из него не собьешь! Соседи смеяться станут… Такая усадьба, скажут, а…
— Что это мой старик мелет? — издали учуяла неладное Балюлене. Она многое угадывала, как перемену погоды ноющими суставами. — Уж не новую ли будку сколачивать собрался? Не новый ли гроб?
— Уговариваю на вечеринку смотаться, Петронеле, не видишь разве? — Балюлис храбро вздернул левое плечо, пряча правое, от трудов и десятилетий опустившееся.
— Не хозяйничай! Ничего тут твоего нету! — подошла, переваливаясь с ноги на ногу, хозяйка и разоралась: — Совсем сдурел старик с этими своими пристройками!
— Кто сдурел, а кто от рождения… того…
Балюлис прыснул, но Балюлене не утихала, и он не вытерпел, ощетинился:
— А деревья, Петроне? Все на своем горбу притащил. И липы мои, и ели, и яблони…
Да, сад никто другой — он сажал, и ряды лип вокруг усадьбы, и стену елей с северной стороны, теперь такую высоченную, что небо подпирает. Что, интересно, ответит ему Петронеле, пустившая в усадьбе корни, как дерево, шелестящее отдельно, шум которого не всегда с шумом других деревьев сливается?