— Потому что твой сын любит тебя.
Они глядят друг на друга, и Трандуилу невольно вспоминаются былые, чудовищно-далёкие времена, когда всего этого не было. Был Дориат, был покой и тишина, был дом; его сыну никогда не понять и не разделить этого, как ему никогда не позабыть. Эта память — его проклятие, отравляющее и выжигающее каждое новое воспоминание.
— Это, безусловно, не так. И к лучшему — он достоин большего, — Трандуил улыбается, улыбается, улыбается. Леголас жив, ему этого более чем достаточно. Он, безусловно, знает, что его сын любит его, как знает и то, что, кажется, не может быть уверен в истоках собственной уродливой, искажённой привязанности.
— Всё было бы куда проще, будь это и в самом деле так, — фыркает Келеборн. — Ты виноват. Леголас простит тебя, как и всегда, и будет ненавидеть себя за это. Это не искупит твоей вины.
Трандуил чувствует дыхание на своем затылке, чувствует костлявые пальцы на плечах, чувствует всю боль своего умирания, медленного, бесконечного. Когти вонзаются глубже, раздирая плоть, рисуя руны проклятия чёрной кровью на мертвенно-бледной коже. Извечная их беседа меняется, к его неприятному изумлению.
— Разве в моих силах сделать теперь хоть что-нибудь? — он едва не смеется: всё испорчено, сломано и неправильно. Всё пошло так, как никогда не должно было, и он абсолютно ничего не понимает. Трандуил не знает, что делать. — Почему я не могу просто делать вид, что ничего не случилось, и всё не может быть как и всегда? С Леголасом всё будет в порядке, он снова уйдет и…
— Ты вконец ополоумел?! — взор Келеборна темнеет от гнева, и Трандуил широко усмехается.
Ярость клокочет меж ними, бьётся и царапается: они знают, что он не из тех, кто прислушивается к чужим советам, не из тех, кто нуждается в ком-либо, не из тех, кто признает вину. Трандуил знает, где ошибся и знает, что должен сделать; Келеборн нужен ему для того, чтобы произнести вслух слова, за которые его можно будет возненавидеть, ведь это проще, чем ненавидеть самого себя.
А ещё Трандуил знает и причину гнева родича, горьчащую кровью из незажившей раны: детей они своих потеряли, но Трандуил смеётся безумно, ведь ему самому неоправданно, несправедливо повезло.
— Он любит тебя, он ждёт тебя — будь рядом, будь сильнее, помоги ему. Дай ему право уйти, когда он того пожелает, и не смей, слышишь, не смей гнать прочь, внушив ему, что он должен уйти. Извинись, Моргот возьми, ты ведь его отец и ты виноват во всём!
Трандуил открывает было рот, собираясь сказать «Он сам сделал выбор», как осекается, замолкает и хмурится, вспомнив вдруг, как однажды отец, покачав головой, поглядел на него сверху вниз и невесть зачем сказал: «Ты то, что я из тебя сделал. Дети невинны; в каждом твоем проступке — доля моей вины». Леголас — тот, кого вырастил и воспитал он сам. Выбор им принятый сделал тот, кого не научили иному.
Келеборн смотрит на него с презрением и злостью, догорающей и смиренной. Трандуил ощущает его колючее беспокойство, от которого тут же дурно становится, но ничего с собою поделать не может.
Он понимает, что виноват. Он забылся, заигрался, не сумел остановиться — ошибся, ошибся, ошибся. Они не враги, не соперники, не равные; Леголас ребёнок, его ребёнок, не способ развеять скуку. Не скорбь давно — самодурство. Тот, кого он растил, обязан был опекать и защищать. Трандуил, впервые за тысячи лет, внезапно вспоминает не только то, что Леголас его сын, но и то, что он сам — отец.
— Благодарю, — он склоняет голову. Келеборн тяжело вздыхает; они оба знают, что этот разговор лучше не заканчивать ни сейчас, ни после. — Я предпочёл бы остаться в одиночестве, если ты не возражаешь.
Келеборн кивает, поднимается из кресла и останавливается у самой двери:
— Я ухожу, — просто говорит он. — В следующий свой приезд я надеюсь застать тут семью… Прощай, старый друг.
***
Леголас молит Валар о том, чтобы проклятая дверь открылась. Голос, один лишь звук чужого живого и настоящего голоса — много ли он просит?
Он не уверен, что проснулся; он боится, что проснулся. Одиночество никогда не было его страхом, не одиночество, нет — тишина. В его покоях тихо.
Леголас вновь разбивает зеркало, швыряет книги, рвёт бумаги и кричит. Злость лучше страха. На мгновение ему становится легче, но после тишина снова приходит крадущейся походкой. Выламывает руки, зажимает рот, перерезает сухожия — ставит на колени.
Отцу не нравилось, когда он склонял голову — перед кем бы то ни было, кроме него, и Леголас упрямо задирает подбородок, надеясь так глупо, что если он будет хорошим сыном — отец придёт. Он не знает, чего отец хочет теперь за право одной единственной морготовой встречи; не знает, что должен сделать.
Леголас не так уж и хорош в ненависти: она горит и догорает, белым пеплом въедаясь под кожу, но всё же исчезает, потушенная нуждой. Леголас умел уходить, не оглядываясь, но до сих пор не научился оставаясь, мириться с равнодушием.
Он чувствует, как теряет рассудок, и знает, что ему необходимо. Между двух зол есть выбор один: Леголас предпочитает чужое болезнетворно жаркое безумство собственному, морозом и смертью скованному.
Леголас часто моргает, силясь избавиться от липких, цепких и жадных объятий страшного видения — не сна, но сновидения, прокравшегося тайком в явь. Он закрывает глаза и глубоко вздыхает. Из гнилой, серебряно-звёздной и бесконечно туманной мглы своего же разума на него взирает обезображенный труп.
Леголас тянет пальцы, в причудливой смеси растерянности и обречённости; касается скользкой и холодной кожи, тёмных от крови волос, и рваного кольца пустых глазниц. Он бредит: с режущей чёткостью узнав в призраке то, чем он мог бы стать, Леголас не чувствует страха, задыхаясь в солёном привкусе безнадёжности. Он повержен, он сдаётся, он мечтает лишь о том, чтобы отец хоть раз явился и спас его. Но этого, разумеется, не произойдет.
— Похоже, мы тут с тобой надолго, — хрипло шепчет он, измождённо улыбаясь своему гниющему трупу, в молчании сидящему напротив.
Леголас устал. Усталость чудна: вышитая гневом и пеплом, она ложится на плечи легким плащом, принося столь желанное тихое спокойство. Он устал ждать и до смерти устал от собственной вечной болезни, буйно цветущей бутонами зависимости и жажды чужих слов, взглядов, прикосновений.
Ему тошно; он, чудится, наконец догорел. Леголас облизывает искусанные губы и закрывает глаза, надеясь заснуть. Король, безусловно, стоит того, чтобы умереть за него, но не отец, нет.
В дверь стучат уже десять минут к ряду, когда он просыпается, мучимый тупой головной болью. Леголас закатывает глаза, предельно ясно осознавая, кто это — чувствует.
— Убирайтесь вон! — почти кричит он. Сил нет, ничего нет, он не чувствует себя способным продолжать их бесконечную, тошнотворную игру.
— О, это было неожиданно, — с тенью интереса отмечает отец, разумеется, входя в комнату. — Я уж думал, что ты всё же умер, или, упаси Валар, заснул. Не расскажешь, почему ты на полу и что здесь произошло?
Леголас ощущает себя мерзостно жалким, как, однако, всегда бывало под этим отцовским взором — насмешливо-пустым. Всё становится во сто крат хуже, когда отец вдруг опускается пред ним на колени, заглядывая в лицо. Они смотрят друг другу в глаза, и, пожалуй, именно так выглядит ложь в живом своём воплощении.
— Ох, — прищурившись, отмечает король. Леголас морщит нос и отводит взор, силясь собраться с мыслями, склизкими и разбегающимися после сна, и разобраться в том, что именно ощущает в это мгновение. — Знаешь ли, есть и более простые способы сказать, что убранство комнат тебе наскучило, и вовсе не обязательно всё при этом крушить… Впрочем, забудь, мне так даже больше нравится.