Он поджимает губы и задирает подбородок, смотрит прямо в глаза. Леголас не боится — отчего бы ему вдруг своего же отца бояться? Это ведь всё лишь испортило бы.
— Союз. Брак — грубое, резкое слово, придуманное смертными. Союз — и при том всегда, — союз равных.
«Равных»? Леголас склоняет голову набок в спышке изумления: прежде ему об этом думать не случалось. Считал ли отец матушку себе равной, любил ли её из-за этого или за это? Он не спросит: не желая слышать, как подтвердится худшее. В конце концов, есть ли разница?
— Вот как. Но разве слово «любовь» не вспыхивает в вашем разуме? Разве не с любви всё начинается, разве не она — всему первопричина?
Ответом ему становится смех. Жёсткий и жестокий, сладкий и угрожающий в своей мерзкой приторности, ведь смеются — насмехаются — над ним.
— Боюсь, я давно уже не пылкий наивный мальчишка, каким когда-то был, Леголас, чтобы иметь возможность ответить на твой вопрос согласием. И, к несчастью, я, чудится, к тому же и чересчур… вдовец для этого.
И вновь отцовские глаза переменяются, точно небо в бурю: сменяются, мелькая, сотни оттенков, идёт рябью бесстрастная лазурь, темнея и вспыхивая грозовым кобальтом. Их мир — клетка, разделённая на двоих, прутья в коей стоят холодным светом, сапфировым цветом и предсмертным звуком. Леголас не допускает и мысли о гибели — ему слишком уж нравится жизнь.
— О, не утруждайтесь тем, чтобы мне лгать, милорд. Я ведь вижу вас и давно уже не верю, неужто позабыли?
Ему нравится жить — жить вот так, сложно и зыбуче, не мечтая о завтрашнем дне, но точно зная, что некто иной и неуместный тот день расписал по минутам. Леголасу нравится жить, подчиняясь чужим приказам в той чудной манере, когда отдающему приказы многим больше хочется его непокорства и противостояния. Но ведь противостояние возможно лишь, когда противники равны?
— Каюсь, имел неосторожность. И что же, мой сын, женитьба значит для тебя?
Они не равны. Не были и никогда не станут; он не жалеет и не желает иного.
— Любовь, милорд. Безусловную и вечную любовь, пусть, быть может, для вас это звучит мечтательно и глупо. Говоря «женитьба», я думаю: «любовь». Говоря, что собираюсь жениться, я сказал лишь, что люблю столь сильно, что готов наконец признать это и смириться.
Шаг вперёд — крик о помощи иль отчаянное желание быть услышанным? Он не верит, никогда не верил в то, о чём теперь говорит: ничто не берется из ниоткуда и не пропадает в никуда, а любовь, чудится, чрезмерно запутана и сложна, чтобы быть разумно объясненной.
Леголасу не нравится то, что он не может ни понять, ни объяснить.
— Ты говоришь, что любишь, но до сих пор я не услышал от тебя слова «влюблён». Не потрудишься объясниться, Леголас?
Он не влюблён, но любит, к собственному вящему раздражению не в силах толком разобрать, происходит ли это на самом деле иль является лишь тем, во что он хочет верить? Что ж, он не верит, что способен быть влюблённым. О, нет, не так: он верит, что не способен быть влюблённым. Это лишнее и неуместное, непозволительное.
— Я и в самом деле хотел сказать вам, что люблю, милорд. Люблю, но отнюдь не влюблён, ибо это было бы крайне… своевременно; простите мне мой прежний выбор слов, обусловленный лишь порывистым желанием привлечь ваше внимание к тому, что я собирался произнести.
Леголас вздыхает и позволяет себе на мгновение закрыть глаза. Мыслей нет, по-прежнему нет страха — он держится за это, по старой привычке больше всего боясь именно страха, будь он проклят. Отец глядит в упор, будто и не моргая, но видит ли? Поймёт ли, услышит, прочтёт, как прежде?
— Что ж, можешь считать, что тебе удалось. Ах, и, Леголас, повторюсь: не стоит просить прощения, коль не чувствуешь вины. А теперь изволь продолжить.
— Я люблю, милорд, — улыбка ломает губы, сводит болью скулы, о Эру, как же плохо у него выходит… — Люблю ту, чьё имя было отнюдь не Таурэтари, но чей смысл был ровно такой же. Я люблю свою матушку, пусть никогда не знал ее, милорд.
— Ты думаешь, что любишь ее, ведь это то, что было бы уместно, — король больше не улыбается. Взгляд его пуст и покоен, но Леголас каким-то чудом видит в нём что-то. Что-то рваное, ломкое и хрупкое — старое, ужасно старое. И он почти понимает.
Леголас продолжает говорить, вид делая, будто ничего и не было произнесено: они оба поступают так чрезмерно часто, но лишь ему это не будет спущено с рук.
— Я прошу отнестись к моим чувствам хоть с граном уважения. Я всё ещё её сын; я никоем образом не повинен в произошедшем и не имею ни малейшего желания слышать от вас более слова, ставящие под сомнения мои к ней сыновние любовь и уважение, иль отравляющие всю суть понятия семьи.
— Невинных нет, — на лице короля — дивно прорисованная маска: не найти отца. Леголас и не пытается — нет смысла. — Ты, пожалуй, опомнился слишком поздно, сын мой.
Леголас прикусывает язык, едва глаза в пол не опуская — жест, полный омерзительной, непозволительной слабости. Непростительной.
— Я — её сын, милорд, а вовсе не её убийца, которому вы обязаны отомстить, и уж точно не её тень иль отражение, запечатанное в столь неподходящем теле, которое следует разрушить и уничтожить, ей помогая обрести покой. Я в равной степени её и ваш сын, мой король, и, осмелюсь сказать, нам было бы чуть проще, если бы вы только вспоминали об этом чаще.
— Позволь заметить: я никогда не говорил обратного. Не стоит изображать жертву, коей, мы оба знаем, ты никогда не являлся, Леголас. Итак, чего же ты желаешь на самом деле?
Король отводит взгляд в нарочитой скуке, словно их разговор ничего не значит, словно и сам Леголас ничего не значит. Это, пожалуй, бьёт больнее жадного, голодного интереса, жаркого гнева иль горького, чёрного разочарования.
— Я сказал вам.
Отец отмахивается от него в притворной рассеянности.
— Нет-нет, это я слышал. Я спрашиваю теперь: чего ради всё это было? Чего ты желаешь, мой драгоценный сын?
Не король — теперь лишь отец: слишком уж ярка разница. И, видит Эру, Леголас не знает, кто хуже.
— Различий, — выдыхает Леголас, не отшатываясь но отступая — назад, к дверям, и прочь. — Я — не она, и никогда не стану. И уж тем паче я — не вы, adar nin.
— Тебе не по вкусу, что я считаю тебе чем-то куда большим, нежели лишь мальчишкой, в котором моя кровь смешалась с чужой?
— Мне не по вкусу то, чего вы пытаетесь этим добиться.
— И чего же я, по-твоему, пытаюсь добиться?
Отец усмехается — почти смеётся, — со снисходительностью столь явной и яркой, что тошно становится. И вновь они вернулись к тому, с чего когда-то начинали: отец считает его неразумным ребенком, а сам он из кожи вон лезет, силясь доказать обратное, этим, ненароком, переходя все грани дозволенного и уместного.
Впервые Леголас за их разговор отводит, в досаде, взгляд от взгляда отца, заставляя себя обратить внимание на кабинет. Здесь всё осталось ровно таким, каким он запомнил, точно течение времени над этим местом, с ранней юности горячо ненавистном, не властно вовсе.
Всё те же тяжёлые, багровые портьеры, чёрное дерево, позолоченные резные узоры и причудливая лепнина, точно переплетение терновых ветвей; сотни книг в тиснёных сафьяном переплётах, старинные карты и идеально ровные стопки писем на столе. В ряд разложенные перья, аккуратно поставленная чернильница и кинжал для писем. Шёлковый гобелен с изящно вышитым руками его матушки зеркальным озером в кольце гор над камином, и меч в ножнах, усыпанных самоцветами, принадлежавший некогда королю Ороферу ровно напротив. Ворсистый ковёр, поглощающий звук шагов, и скрывающий паркет.
Чересчур много золота, мириад оттенков чёрного и чрезмерное количество напоминаний. Напоминаний о том, что было и прошло, о том, кто когда-то давно был столь важен и том, кто правит Великим Лесом ныне. Леголас провёл здесь, сидя на коленях отца иль у его ног, в детстве достаточно часов, чтобы теперь отчаянно ненавидеть каждое о том воспоминание.