Мои враги — призраки прошлого. Мои враги — фантомы будущего. Мои враги — мечты. Мои враги — надежды. Мои враги — желания, стремления, мотивы, мысли, мысли, планы, перспективы, будущее, настоящее, прошлое. Мои враги — все то, из чего обычные люди (а я разве необычный? Нет) плетут паутинки своих жизней. Все вокруг враг. Мир — враг. Воспоминания гнетут меня, будущее пугает меня, мечты лгут мне, надежды путают меня, мысли отвлекают меня. Будущего нет. Прошлое погибло. Настоящее — вымысел. Мир — вымысел. Господь спит крепким сном и вот–вот проснется, будильник апокалипсиса скоро прозвенит и все погибнут, приняв его за проверку системы городского сигнального оповещения. Все просто исчезнут. Мир — иллюзия. Сон Апполона.
Боль пульсирует расползаясь сеткой по черепной коробке, словно паутина трещины на стекле. Цвета сменяют друг друга в дионисийской пляске. Интересно, а Дионис покровительствует ДХМ–шаманам.
Сон Апполона. Дионисийские пляски. Здравствуй, Фридрих. Эхом прокатилось по моей черепной коробке имя немецкого философа, сифилитика и шизофреника. И я рухнул, словно главный герой клипа широко известной в узких кругах группы avenged sevenfold в клоаку ада. Фридрих говорил, что в каждой душе должна быть клоака, сточная канава, в которую человек мог бы сливать все свои нечистоты, куда я сливал всю свою ненависть, желчь, страхи, обиды, отчаяния, разочарования… Именно в эту клоаку я и вляпался теперь. Я по шею увяз в рвоте своей собственной души. Мое безвольное тело швыряет по сточной канаве течением, прибивая то к одному берегу, то к другому, из крайности в крайность. На мгновение я даже ощутил запах гнили и разложения, тлена и горящей плоти, будто прошелся мимо гнойной перевязочной медпункта Освенцима. Я тонул в дерьме под раскаты Карла Орффа, или это был Вагнер. Здравствуй, Фридрих.
Сперва я понял, что это было всего лишь outro очередного post–black/atmospheric ансамбля. А затем я уснул.
Глава 6. Плюшевый эшафот.
6.1. Лк.15:13
Я проснулся от шума гремящей посуды на кухне за стеной — мир суетился вокруг, пока я лениво моргал, остервенело, пытаясь веками побороть и преодолеть цепкой хваткой схватившего меня Морфея. Пробуждение давалось мне тяжело, словно персонажу Роберта Де Ниро, в одноименном фильме с Робином Уильямсом. Меня стянуло в комок костей, обтянутых тонким, прозрачным слоем мышц и не менее тонким, бледным покровом кожи. Одеяло казалось мне невероятно тяжелым, оно прибило меня словно «три кирпича на грудь» и любые попытки развернуться или выбраться из–под него были обречены на провал, потому я покорно похоронил свое хрупкое тело под слоем ткани.
Я лежал, свернувшись в позе эмбриона, продев руки между коленей. Разносортные мозгоправы поговаривают, что спящий в позе эмбриона «человек инстинктивно стремится вернуться в самые благоприятные для себя условия. Эти люди чаще всего не уверены в себе и в глубине души чувствуют острую необходимость в поддержке и защите». Быть может они правы.
Наконец, словно очнувшаяся от многолетней спячки саблезубая вошь, я распрямил свои лапки, вытянув их вдоль кровати. Головокружение («никто из людей не заслуживает уважения») имело место быть, как и легкая тошнота. Это конечно не сравнимо с тем, что я испытывал накануне после изрядной дозы витамина б (читай — баклофена), или, к примеру, после моего давешнего печального опыта с таблетками под названием Карбамазепин, благодаря которым я двое суток проходил с пустующим взглядом, невероятным головокружением, бешенной зигзагообразной походкой, постоянной едва преодолимой тошнотой и заплетающимся языком, а точнее с отсутствующей напрочь дикцией.
В общем, ДХМ оставил после себя лишь легкое, едва уловимое похмелье и заметные боли в области печени. Впрочем, боли в области печени — следствие наработанного годами опыта аутоагрессивного, зависимого поведения.
Я перечитал стихи на стене: первый едва проглядывал через слой хаотичных чернильных карост и дранные обои, второй, хоть и был написан неразборчиво, но мне не составило труда его прочесть. Второй стих показался мне удачным и вызвал легкую самодовольную ухмылку на лице.
Я решил подняться: тошнота ярким приступом ударила в глотку, головокружение вплоть до потери ориентации в пространстве нанесло мне сокрушительный удар в виски, оставив послевкусием легкие спазмы боли. Я очухался и попытался вспомнить в деталях вчерашний трип.
Чувство вины не покидало меня и теперь, я уверен, оно преследовало меня и во сне. Как мог я, зависимый, сидящий на шее спиногрыз, позволить себе возвести в родительской обители уютный one–man нарко–притон. Это как минимум нагло и неуважительно.
Я выключил лампу. Так–то лучше. Тем не менее, стыд стоял огромным колючим комом где–то в районе мечевидного отростка.
Мне предстояло еще выйти из комнаты и повидаться с мамой. А ведь накануне меня почти досуха выпили призраки вины, страха, детской обиды и стыда перед ней за мое несоответствующее ни возрасту, ни статусу, ни моими перед ней обязательствами, ни положению на эволюционной лестнице… В общем, за мое неподобающее и отвратное поведение мне было не по себе, стыдно перед матерью — перед единственным человеком, перед которым мне не стыдно испытывать стыд, иметь обязательства и, наверное, какой–то сыновий долг (правда я не знаю в чем он заключается, но я уверен, что он есть и состоит как минимум в том, чтобы оправдать ожидания или хотя бы не слишком низко пасть, а я пал уже достаточно низко).
Я поднялся с постели, пол подо мной слегка вращался, будто кто–то хотел закатить меня в лунку, но я, скооперировавшись со своим вестибулярным аппаратом, сопротивлялся этому как мог. И вот я уже прошел сквозь зал, в котором отчим сидел с газетой у работающего телевизора, в той же позе, что и вчера, будто бы и не прекращал разгадывать свои японские головоломки. Он и в этот раз не поднял на меня взгляда, ему в этой жизни уже на многое было плевать, человек, доживший до пенсии, неплохой пенсии, надо сказать, благодаря стажу, вредному производству и так называемым «северным». Он ни о чем не беспокоился, не строил планов и перспектив, о смерти ему тоже было рановато думать, несмотря на два инсульта на почве чрезмерного потребления алкоголя. Он просто проживал дни, один за другим, никуда не торопясь, ни к чему не стремясь, не имея амбиций и фундаментальных замыслов. По сути, он уже умер, как член общества, как индивид, как саморегулирующаяся, саморазвивающаяся система. Он просто доживал, время от времени уходя в запои, скорее всего, от чувства собственной никчемности, отсутствия смысла и любых намеков на динамику и развитие событий в его уже очерченной толстым контуром жизни. В какой–то степени я ему завидовал. Пассивный. Почти Обломов.
То ли дело моя мать — деятельная, всегда стремящаяся и строящая пестрое будущее, имеющая надежды даже в самые темные и бесперспективные периоды существования нашей семьи. Она всегда чем–то занималась, делала ремонт, планировала переезд, пыталась открыть торговую точку, увлекалась то буддизмом, то фэн–шуем, то вязкой, то лепкой, постоянно читала, занималась спортом, ходила летом и осенью в лес и прпрпр. Быть может только в последнее время тот самый провинциальный экзистенциализм, годы и опыт слегка сломили ее, но она всегда была сильной, уверенной в себе женщиной, одной из самых сильных людей, которых я когда–либо встречал. Я всегда и во всем ей подражал, даже мое увлечение книгами и чтением — ее заслуга: я не помню ни одного дня, когда я бы не видел ее с книгой в руках, она всегда что–то читает, будь то третьесортный отечественный детектив, томик Уильяма Берроуза или книга о домоводстве, пчелиных ульях или кришнаизме. И именно этого человека я каждый день подводил и вот — подвел в очередной раз, разочаровал, заставил волноваться, а этого мне бы хотелось меньше всего. Именно это предчувствие, нарастающее ощущение осязаемого недовольства превратило мой путь до кухни в один из самых труднопреодолимых промежутков пространства.