С моей стороны было наивным задавать себе вопрос, в чем состояла ошибка моей начальницы. Вероятнее всего, ей не в чем было себя упрекнуть. Господин Омоши был ее шефом и имел право, если ему хотелось, найти незначительный предлог, чтобы удовлетворить свой аппетит садиста за счет этой девушки с внешностью манекенщицы. Ему не в чем было оправдываться.
Внезапно, мне в голову пришла мысль, что я наблюдала эпизод из сексуальной жизни вице-президента, которая вполне заслуживала свое название: с такими необъятными физическими данными, как у него, был ли он еще способен спать с женщиной? Зато за счет своих внушительных размеров он был вполне способен драть глотку и этими криками заставлял содрогаться хрупкий силуэт красавицы. На самом деле, он сейчас насиловал мадемуазель Мори, и если он предавался своим низменным инстинктам в присутствии сорока человек, то только затем, чтобы прибавить к своему оргазму наслаждение эксгибициониста.
Это было справедливое замечание, потому, что я увидела, как сгибается тело моей начальницы. А ведь она была несгибаемой натурой, монументом гордыни, и если теперь ее тело дрогнуло, это доказывало, что она подвергалась сексуальному насилию. Ее ноги, словно ноги измученной любовницы, не удержали ее, и она рухнула на стул.
Если бы мне пришлось быть синхронным переводчиком господина Омоши, вот, как я бы перевела:
- Да, я вешу сто пятьдесят килограмм, а ты пятьдесят, вдвоем мы весим два центнера, и это меня возбуждает. Мой жир стесняет мои движения, и мне тяжело было бы довести тебя до оргазма, но благодаря моей массе, я могу опрокинуть тебя, раздавить, и мне это нравится, особенно в присутствии этих кретинов, которые на нас смотрят. Я обожаю смотреть, как страдает твое самолюбие, мне нравится, что ты не имеешь права защищаться, я обожаю такой вид насилия.
Я не была единственной, кто понимал, что происходит. Окружающие меня коллеги были глубоко уязвлены. Насколько это было возможно, они отводили взгляд и скрывали свой стыд за своими досье или экранами компьютеров.
Теперь Фубуки была согнута пополам. Ее тонкие локти лежали на столе, сжатые кулаки подпирали лоб. Словесная стрельба вице-президента заставляла ритмично вздрагивать ее хрупкую спину.
К счастью, я не была столь глупа, чтобы позволить себе не сдержаться, в данных обстоятельствах это означало поддаться рефлексу и вмешаться. Без всякого сомнения, это ухудшило бы судьбу жертвы, не говоря уже о моей собственной. Однако, я не могла гордиться своей мудрой осмотрительностью. Понятие чести чаще всего толкает на идиотские поступки. И не лучше ли вести себя по-идиотски, чем потерять честь? До сегодняшнего дня я жалею о том, что предпочла мудрость благопристойности. Кто-то должен был вмешаться, а поскольку не приходилось рассчитывать, что кто-нибудь рискнет, я должна была принести себя в жертву.
Конечно, моя начальница никогда бы мне этого не простила, но она была бы не права: не было ли гораздо худшим то, как мы повели себя, пассивно присутствуя при отвратительном спектакле, -- не состояло ли худшее в нашем абсолютном подчинении вышестоящему?
Надо было мне засечь время этой ругани. У мучителя была луженая глотка. Мне даже показалось, что чем дольше это длилось, тем сильнее он орал. Это доказывало, если в этом еще была необходимость, гормональную природу всей этой сцены: подобно искателю наслаждений, силы которого восстанавливаются и удесятеряются от собственного сексуального пыла, вице-президент все более ожесточался, его вопли становились все энергичнее, и своим физическим воздействием все более подавляли несчастную жертву.
В конце был совершенно обезоруживающий момент. Поскольку речь шла о насилии, то оказалось, что Фубуки сдалась. Я была единственной, кто слышал, как слабый голосок, голос восьмилетней девочки дважды простонал:
- Окоруна. Окоруна.
На языке виноватого ребенка, самом безыскусном, таком, каким воспользовалась бы маленькая девочка, чтобы защититься от гнева отца, и к которому никогда не прибегала мадемуазель Мори для обращения к своему начальнику, это означало:
- Не сердись. Не сердись.
Смехотворная мольба полурастерзанной и полусъеденной газели к хищнику о пощаде. А тем более это было чудовищным нарушением правила повиновения, запрета на защиту перед вышестоящим. Казалось, господин Омоши немного растерялся, услышав этот странный голос, что, впрочем, не помешало ему еще пуще разразиться бранью: возможно, он даже нашел в этой детской выходке лишний повод для самоудовлетворения.
Спустя целую вечность, то ли чудовищу наскучила игрушка, а, может быть, это поднимающее тонус упражнение вызвало в нем чувство голода, и ему захотелось съесть двойной гамбургер с майонезом, он наконец удалился.
В бухгалтерии воцарилась мертвая тишина. Никто кроме меня не осмеливался смотреть на жертву. Несколько минут она еще сидела обессиленная. Когда силы вернулись, и она смогла встать, она молча убежала.
Я совершенно не сомневалась относительно места, в которое она направилась: куда идут изнасилованные женщины? Туда, где течет вода, туда, где можно блевать, туда, где никого нет. В компании Юмимото такому месту лучше всего соответствовал туалет.
И вот тут-то я и совершила свою оплошность.
Я была потрясена: надо бежать успокоить ее. Напрасно я попыталась себя урезонить, вспоминая о том, как она унижала и оскорбляла меня, мое смешное сострадание одержало верх. Смешное, я подчеркиваю: поскольку, если уж действовать вопреки здравому смыслу, мне следовало бы встать между ней и Омоши. Это было бы по крайней мере храбро. А мое последующее поведение стало просто по-дружески глупым.
Я побежала в туалет. Она плакала перед умывальником. Думаю, она не заметила, как я вошла. К несчастью, она услышала, как я ей сказала: