— В самом деле? А знаете, какое самое большое удовольствие вы могли бы мне доставить? — Стать моим братом, моим настоящим братом.
Он с изумлением поднял на нее глаза.
— Вашим братом?
Она рассмеялась, весело и нетерпеливо, слегка ударила его по руке и встала. Септимус тоже поднялся.
— Вы — удивительно непонятливы! Любой другой на вашем месте давно бы догадался. Да неужели вы не видите, милый вы мой, глупенький, — она положила ему на плечи обе руки и смотрела на него с мучительно чарующей нежностью, — неужели вы не понимаете, что вам нужна жена, чтобы избавить вас от яичниц, годных только на ручки для кастрюль, и чтобы развить у вас чувство ответственности? И разве вы не видите, что Эмми всего счастливее, когда она… — о! — да неужели вы сами не видите?..
Септимус не строил для себя карточного домика иллюзий, и потому его домик не рушился. Но все же у него было такое ощущение, словно ласковые руки Зоры стали вдруг ледяными и холодом смерти сжали его сердце. Он снял их со своих плеч и поцеловал кончики ее пальцев. Это вышло у него даже галантно. Потом он отпустил руки Зоры, подошел к камину и прислонился к каминной доске. Стоявшая там маленькая собачка из китайского фарфора с треском упала на пол и разбилась.
— Ах, простите! — растерянно воскликнул он.
— Пустяки, — сказала Зора, помогая ему подбирать осколки. — Человек, который умеет так целовать руки женщины, может перебить хоть всех уродцев в этом доме.
— Вы очень снисходительны и добры. Я давно уже это говорю.
— А по-моему, я дура.
Лицо его выразило ужас. Его богиня — дура! Она весело рассмеялась.
— У вас был такой вид, как будто вы хотели сказать: «Если бы такое слово осмелился произнести мужчина, это было бы его последнее слово». Но я и в самом деле дура. Я думала, что между вами и Эмми что-то есть и что маленькое поощрение может вам помочь. Простите меня. Видите ли, — продолжала она, и ее ясные глаза затуманились, — я неясно люблю Эмми, а вас, в известном смысле, — тоже. Надо ли еще объяснять?..
Ее покаяние казалось искренним. Зора была великолепна. Конечно, она вела себя, как принцесса, — иногда чересчур смело и нескромно, порой даже совала свой носик в чужие дела: проникнутая сознанием собственного превосходства, она не обладала интуицией и чуткостью истой женщины, но зато пошлость была ей чужда и каялась она по-королевски. Руки Септимуса слегка дрожали, когда он приставлял отбитый хвостик к туловищу фарфоровой собачки. Сладко быть любимым, хотя и горько быть любимым только «в известном смысле». Даже у такого мужчины, как Септимус Дикс, есть самолюбие. На сей раз пришлось спрятать его в карман.
— Вы сделали меня очень счастливым, — промолвил он. — Вы любите меня настолько, что даже хотели бы, чтобы я женился на вашей сестре, — этого я никогда не забуду. Но я, должно быть, вовсе не способен думать о женщинах в этом смысле, — смело солгал он, что вышло у него также великолепно. — Должно быть, и у меня вместо кровяных шариков — колесики машин, и сам я — какая-то машина, а голова моя набита диаграммами.
— Вы — ребенок с удивительно нежным сердцем, — сказала Зора. — Дайте мне эти кусочки.
Она взяла их из его рук и бросила изуродованное туловище в огонь, оставив только голову и хвостик.
— Давайте поделимся. Я оставлю себе головку, вы — хвостик. Если я вам когда-нибудь очень понадоблюсь, пришлите мне этот хвостик, и я приеду к вам, где бы ни была; а если я буду нуждаться в вас, пришлю вам головку.
— И я приду к вам, даже если буду на краю света, — сказал Септимус. И ушел домой счастливый, с собачьим хвостиком в кармане.
На другое утро, часов в восемь, когда он только что забылся первым сном, его разбудили пистолетные выстрелы. Не понимая, что случилось с Вигглсвиком — спятил ли он или пытается покончить с собой таким мучительным и сложным способом, — Септимус вскочил с кровати и кинулся на лестничную площадку.
— В чем дело? Что случилось?