Кеннет выдернул из мишени стрелы, и мы в ожесточенном молчании возобновили тренировку.
Самое тоскливое время в лесу — не ночь. Тоскливей всего здесь бывает на раннем рассвете, когда ночные твари уже спят, дневные еще не проснулись, а в голову беспорядочной толпой ломятся непрошеные мысли.
Первая мысль, которая неизменно приветствовала меня по пробуждении, была всегда одна и та же: неужели я застрял здесь навсегда? А след в след за ней обычно гарцевала вторая мысль: жутко подумать, что творится с матерью, если там, у нас, тоже прошло почти два месяца! А Матильда Деркач, недоделанная ведьма, сокращенный бухгалтер? Пытается ли она как-то исправить «несчастный случай на производстве»? Впрочем, если бы она что-нибудь могла сделать, она бы уже это сделала. А раз не делает — значит, не может. Значит, я и вправду основательно здесь увяз!
Кеннет Беспалый коротко одобрительно буркнул, когда моя стрела воткнулась в центр груди холщового бедолаги. Я не стал объяснять лесному стрелку, что целился сейчас не в тренировочного «болванчика», а в ведьму, которой суждено родиться через семьсот пятьдесят лет в далекой-предалекой стране...
А ну-ка, напряги мозги, студент-историк: что в этот момент происходит в России? Конец двенадцатого века... Тысяча сто девяносто третий год. Нашествие татаро-монголов уже началось? Или Ярослав Мудрый продолжает выдавать замуж своих многочисленных дочерей? Что у Ярослава было много дочек и что ни один современный ему европейский монарх не остался без свадебного подарка, я помнил не по учебникам, а по фильму «Ярославна — королева Франции».
«Барон Жермон поехал на войну! Барон Жермон поехал на войну-у.. Его красавица-жена Осталась ждать, едва жива. От грусти и печа-а-али...»Пресвятая Дева Мария, увижу ли я еще когда-нибудь этот фильм? Увижу ли вообще экран телевизора или компьютера, побреюсь ли электробритвой, а не ножом, отмокну ли в нормальной ванне, а не в емкости, сшитой из оленьих шкур и наполненной горячим отваром полыни и дикой петрушки? Может, такой отвар и вправду отбивает человеческий запах, помогая скрадывать зверя, зато всякий раз после мытья я начинаю чувствовать себя диковинной помесью животного и растения — таким зверино-травяным ароматом от меня несет. Но самое ужасное ждет меня впереди, причем в очень недалеком будущем.
Что будет, когда я полностью истреплю свои джинсы?
Я уже вторую неделю носил камизу и котту — с тех пор, как моя рубашка окончательно проиграла в единоборстве с лесными колючками, — но мне становилось худо при мысли о том, что заменяет здешним жителям штаны... Ну неужели так трудно пришить две нормальные штанины к их кретинскому «брэ», который у нас в двадцать первом веке назвали бы просто женским поясом?!. Мои истрепанные джинсы пока что оправдывали нашитый на них славный лейбл «Levy's» — и все-таки вскорости явно должны были отправиться по стопам рубашки. И тогда не миновать мне напяливать эти чертовы «шоссы», больше всего смахивавшие на обычные шерстяные чулки...
— Пресвятая Дева, кто так натягивает тетиву?!
Громкий негодующий голос грянул мне в ухо, я подпрыгнул от неожиданности — и моя стрела улетела прямехонько «в молоко».
Локсли зашипел, как будто взял в рот слишком горячий кусок.
— Наконечник стрелы перед выстрелом должен касаться стержня, Малютка, сколько раз тебе повторять! Силенок, что ль, не хватает, чтобы как следует натянуть лук?
И с чего я взял, будто у Локсли в отношении меня имеется комплекс вины? Нет у этого типа ни комплексов, ни вины, ни элементарного чувства такта!
Совершенно бестактно отобрав у меня лук, Робин во весь голос принялся учить, как с ним обращаться... Я слышал его поучения уже как минимум две тысячи раз, но толку от них покамест было не больше, чем от лекций по гражданской обороне.
А на поляне, зевая и потягиваясь, уже появлялась остальная братва, и из дупла Великого Дуба выглянул заспанный монах Тук: фриар крутил головой и таращил глаза, напоминая разбуженную сову. Обычно Тук ночевал в своей «сторожке» у брода, но вчера, засидевшись с нами за полночь, не захотел возвращаться по темноте в Фаунтен Дол и устроился на ночлег в дупле, где мы обычно коптили туши оленей.
— Тук! Спускайся! — заорал Вилл Статли, встряхивая ярко-рыжими вихрами. — Тебе бы только дрыхнуть, ленивый плут! А кто будет спасать наши заблудшие души?
— Не будите — да не будимы будете! — сквозь зевоту пробормотал Тук и снова скрылся в дупле.
Он явно еще не совсем проснулся, раз не послал Вилла по-латыни. Ученость переполняла нашего фриара по самую макушку... Если только он и вправду был фриаром.
Никто из нас не знал, был ли Тук в самом деле монахом или привирал. Так же как никто не знал, учился ли он и впрямь в школах всеобщих искусств в Болонье, Саламанке и Париже.
Этот веселый, цветущий здоровяк пришел однажды в Ноттингем в потрепанной рясе, с тощей котомкой за спиной, поболтался по окрестным деревням, развлекая народ проповедями, чувствительными историями и непристойными песенками, забрел в Шервуд, заночевал в развалинах античного святилища возле брода... И остался там жить. И обитал в своей «сторожке» уже третий месяц, хотя то и дело грозился снова двинуться в дорогу, как и полагалось члену славного ордена епископа Голии.
Никто в Шервуде, а уж я тем более, слыхом не слыхивал про такого епископа, но наверняка этот Голия был неплохим мужиком, раз в его орден вступали парни вроде Тука. По словам Тука, члены его ордена, голиарды, или ваганты, были не просто голью, а голью перекатной и скитались по белу свету, припадая к источникам знаний в университетах всего христианского мира и черпая вдохновение в кабаках разных стран... Было бы очень жаль, если бы наш фриар однажды присоединился к своим странствующим собратьям, уйдя на поиски более веселых мест, чем Шервуд.
Но пока все угрозы Тука покинуть нас оставались всего лишь угрозами, и его гулкое: «Pax vobiscum!»[10] каждый божий день открывало трапезы у подножия Великого Дуба.
«Волчьи головы» приняли бродячего монаха в свой круг так же просто, как приняли меня, — не особо донимая его вопросами и мирясь с привычкой голиарда мешать английские фразы с чужеземной речью. Точно так же аутло мирились с моим незнанием вещей, которые положено знать любому младенцу, или с ехидством Дика Бентли, или с ворчанием Дикона Барсука, или с молчаливой угрюмостью Кеннета Беспалого.
Кроме Барсука, который, по здешним меркам, считался стариком — ему уже перевалило за сорок, — и тридцатилетнего Кеннета, все разбойники Шервуда были веселыми, беспечными и молодыми, и кровь играла в них, словно хмель в дубовых бочках вдовы Хемлок. Под сенью королевского леса иногда вспыхивали ссоры, перепалки и даже драки, короткие и бурные, как весенняя гроза, но это не мешало нам оставаться волками одной стаи. И в то время как за пределами Шервуда вся «веселая Англия» притихла, придавленная чрезвычайным сбором на выкуп короля Ричарда, лесные беглецы осмеливались не только жить себе да поживать, но и жить весело! Многие добропорядочные обитатели Ноттингемшира уже давно забыли, что такое кусок мяса в супе, но «волчьи головы» чуть ли не каждый день ели королевских оленей, запивая их элем за здравие томящегося в плену царственного крестоносца.
Как ни странно, в этой тесной компании староанглийских уголовников я редко чувствовал себя чужим. Наверное, потому, что каждый в шайке лесных стрелков, так или иначе, выпадал из круга.