В первый день сентября газета "Русский мир" шла нарасхват. В ней наконец-то появилось на свет начало "Записок из Мертвого дома" Федора Достоевского.
Газетные строчки расплылись, когда Трубников прочел про девочку, которая арестанту копеечку подала: "На "несчастный", возьми христа ради копеечку". А ведь у самой-то отец в госпитале помер, в арестантской палате...
"Эту копеечку я долго берег у себя" — так заканчивалась первая глава. Душу перевернуло и руку обожгло, будто ему, Трубникову, в ладонь ту копеечку положили. Многое за нее отдавать надо — не расплатишься.
В газете обещали продолжение "Записок", однако в следующих номерах ничего не появлялось. В уверенности, что Валиханов может знать — отчего так? — Трубников пошел в Новый переулок.
— Цензурой наложен запрет. — Валиханов подошел к письменному столу, выдвинул узкий секретный ящичек, взял оттуда небольшой кинжал старинной работы, подарок Достоевского, покачал на ладони. — Полагают, что описанные Федором Михайловичем картины каторги соблазнительны для преступников. Не отображена достаточно сама строгость наказания. И каторга выходит не очень уж и страшна.
— Не страшна? — Трубникова поразила сверхъестественность придирки. — Но чего уж страшнее Мертвого дома?
— Не знаю. — Валиханов пожал плечами. — Догадываюсь только, что, по мнению начальства, России нынче недостает страху. Дефицит страха опаснее для правителей, чем дефицит в государственном бюджете...
В сентябре вернулся от рязанских родственников Потанин. Вернулся как с поля битвы. Когда он отъезжал, дядюшка высунулся из окна в шлафроке, в турецкой феске, простер руку в некую даль и провозгласил: "В Сибири тебе место! В Сибири! На вечное поселение! К медведям белым!"
Конечно, не той Сибирью грозил дядюшка, которую Потанин по-сыновьи любил, а Сибирью другой, что на Руси пугалом значилась: чахотка и Сибирь — страшнее нет. В ту Сибирь сулил дядя дорогу племяннику — казенную, по этапу. Ему бы власть — он бы племянника в пушку затолкал да выпалил в ту сторону азиатскую, чтобы другим неповадно стало мыслями вольничать! Таков был итог теоретических споров, затеянных руководителем Сибирского кружка в одном рязанском среднего достатка поместье.
В рязанских голых деревнях Потанин нагляделся, как живет крепостной крестьянин, и наслушался мужицких рассказов о прежних временах, когда жилось еще горше. По возвращении в Петербург он пошел к Семенову рассказать про путешествие в самую глубь русской беды. Рассказать и спросить: "Да когда же будет реформа?" Вместе с ним отправился к учителю и Чокан.
Но в пору оказалось не упрекать Петра Петровича, а подбодрить и поддержать, потому что помер либеральный Ростовцев и на его место государь назначил графа Панина.
— Я изложил графу напрямик все, что о нем думаю, — рассказывал Петр Петрович. — Я так и заявил, что он не может руководить нами, потому что незнаком с бытом русского народа, отрезан от интеллигентных сил России, чужд ее общественным и духовным интересам, живет в искусственной атмосфере, и люди, его окружающие, не имеют ни собственных мнений, ни человеческого достоинства... Я говорил с Паниным оскорбительно. Да, оскорбительно!
— Ну и что Панин? — спросил Григорий Николаевич, вспоминая свои баталии с рязанским дядюшкой.
— Граф выслушал меня, не прерывая. Когда я кончил, наступило несколько минут тягостного молчания. Граф, видимо, был поражен. Да, поражен! Этот крепостник, всех и вся презирающий, нелюдимый, капризный...
— Но чего же вы от него добивались обличительными словами? — спросил Валиханов.
Петр Петрович мучительно поморщился:
— Я полагал, что ему станет стыдно, и граф откажется от поста, которому никак не соответствует. Но, увы, этого не произошло. Граф объявил мне, что не намерен оспаривать воли государя, назначившего ему заступить на место Ростовцева. Каково? Прятаться за спину нашего доброго императора!
— И что же Панин теперь делает на месте Ростовцева? — Чокан знал, что "доброго императора" касаться не стоит.
— Ростовцев склонялся наделить крестьян землей, Панин ведет к тому, чтобы земля осталась у истинных, как он выражается, владельцев, а мужики должны выкупать наделы. — Семенов махнул рукой. — И есть у Панина еще замысел — куда как опасный при нынешнем нетерпении народа. Предполагается, что после опубликования манифеста мужик два года будет обязан исполнять натуральные повинности и работать на помещика. Только тогда — полное освобождение.