Про потанинскую коммуну Чернышевский, при его интересе к молодому поколению, конечно, слышал, и не раз. Про кровати без тюфяков, с голыми досками, про все суровые порядки, про твердую веру, что человек только тогда свободен абсолютно, когда свободен от собственных прихотей. Григорий Потанин чем-то походил на того молодого героя, которого видел в России Чернышевский. Может быть, после, в крепости, работая над романом "Что делать?" и описывая Рахметова, столь же сурового к самому себе, Чернышевский вспоминал и сибиряка, явившегося к нему осенью 1860 года.
...Об этом думал Трубников три года спустя, когда вышел в свет роман Чернышевского. А в тот осенний день Потанин выскочил к нему из крамольного подъезда весь красный и взъерошенный, готовый тут же снова взбежать вверх по лестнице — доспорить, договорить, доспрашивать.
Чернышевский, судя по всему, тоже не прочь оказался договорить и доспорить с ершистым сибиряком, потому что Потанин в ту осень побывал у него по второму разу со своими сибирскими интересами. Он так и не вошел в число людей, которых принято называть "партией Чернышевского". Потанин и его друзья-сибиряки нередко выступали заодно с "партией Чернышевского", а случалось что и оказывались несогласными с ней. Потанин сам потом об этом достаточно прямо и откровенно написал в своих воспоминаниях. Но не написал Григорий Николаевич нигде, бывал ли у Чернышевского, беседовал ли с ним Чокан Валиханов. И в бумагах Чокана нет о том ни знака. И в воспоминаниях всех людей, близко его знавших. А ведь Валиханов, бесспорно, читал Чернышевского и разделял многие — но не все! — его взгляды. Почему же не искал серьезной беседы с ним по приезде в Петербург? Или сумел сохранить ее в полной тайне?
Встречаться они должны были непременно в доме у Ковалевского Егора Петровича, где Чернышевский охотно бывал и где, не боясь, говорил о топоре. В Пассаже могли встречаться на концертах Литературного фонда...
В один из дней начала ноября множество людей стремилось попасть в концертный зал Пассажа. Объявлен вечер с участием Достоевского, Писемского, Майкова... Имена известные, любимые... И рядом с ними на афише — Шевченко. Впервые ему дозволено выступить публично.
Трубникову посчастливилось — у него билет. А в руках "Кобзарь" в переводах русских поэтов, наконец-то увидевший свет. И в книжке той "Автобиография" Шевченко: "...история моей жизни составляет часть истории моей родины". Сколь много надо пережить, чтобы так про себя написать!
Зал переполнен. Трубников увидел по другую сторону кресел смуглый профиль Валиханова, характерную смоляную прядь над высоким лбом, но куда там было пробиться! Рядом с Валихановым, кажется, сидел Николай Курочкин. Трубников не успел разглядеть — загородила чья-то высоченная фигура. А после уж и не до того стало — Трубников видел только эстраду, слышал и знал только тех, кто был там. Читали свои стихи Бенедиктов и Майков, читали отрывки в прозе Достоевский и Писемский. Надо быть русским, родиться в стране Пушкина, чтобы уметь так чутко слушать, как слушал переполненный зал Пассажа, превратившийся в единое целое, раздвинувший незримо свои стены во всю ширь огромной страны, где чем ближе к сердцевине, тем гуще и мощнее все линии жизни, тем напряженней мысль и весомей слово. Трубников наново испытал здесь свое ощущение особой сгущенности столичной атмосферы — то, чем год назад делился с Григорием Потаниным.
Зал замирал не шелохнувшись. Зал взрывался аплодисментами. Зал знал, что ему надо. Но нечто особенное и невообразимое грянуло в нем, едва вошел Шевченко. Хлопали, топали, кричали. Словно и не ведали прежде, что сегодня будет читать Шевченко. Словно заявился он сюда нежданно-негаданно, обманув стражу и ускакав от погони.
Ошеломленный неистовой встречей, Шевченко несколько минут молча стоял, опустив голову. Потом повернулся и почти выбежал за кулисы. Зал охватила тишина. Метнулся кто-то из-за кулис на сцену за графином с водой и стаканом. Не слыша и не видя, зал чуял, что где-то там протянули Кобзарю стакан, где-то там он, бледный от волнения, пьет сдавленными глотками. Зал все чуял и тихо, напряженно ждал.
Шевченко вышел с чуть виноватой улыбкой, как бы прося прощения за слабость. Он начал читать неуверенно, срывающимся голосом. Начал с любимых своих "Гайдамаков", потом прочел "Вечер", потом