— Рассказывают, — передавал он Трубникову, — будто один из сельских грамотеев уверил мужиков, что в церкви прочли поддельный манифест, а есть настоящий — он велит всю землю раздать крестьянам. Возбужденное село потребовало, чтобы привезли доподлинный манифест. Были вызваны войска. Граф Апраксин приказал стрелять в безоружных крестьян. Убито больше пятидесяти человек, как в большом бою...
Валиханов говорил сухо, отрывисто, но с каждым словом сильнее загорался в нем палящий жар, а на скулах монгольских проступили темные пятна.
Весть о бунте была та самая, которую только и мог ожидать Трубников. Весть из села с пророческим именем Бездна он узнал, как узнают что-то уже однажды виденное в снах. Значит, поднялись мужики на бунт! Значит, началась настоящая война русского правительства со своим народом! Значит, способен русский мужик на крестьянскую революцию!
В беспорядочных волнах памяти мелькнуло знакомое имя. Граф Апраксин! Не тот ли, что приходил к князю Ивану Ивановичу побрюзжать на "Колокол"? Виденный в Киссингене Апраксин был вполне корректный европеец, но можно быть европейцем на немецком курорте и варваром в родимой Казанской губернии...
— Я вам рассказал еще не все... — Валиханов глухо кашлянул, приложил платок к губам. — Казанские студенты узнали о расстреле в селе Бездна. Они собрались в церкви и отслужили панихиду по невинно убиенным. По окончании панихиды любимый молодежью профессор Щапов сказал речь весьма смелую и зажигательную. На другой день, как бы в ответ на протест студентов, казанские власти расстреляли крестьянина Антона Петрова, признанного зачинщиком бунта. — Валиханов опять глухо кашлянул. — Пока неизвестно, к какой награде представлен граф Апраксин за безумную храбрость, проявленную при штурме вражеской крепости Бездна. Что до Щапова, то его, по слухам, затребовали срочно в Петербург для дачи показаний...
— Это набат! Набат!.. — воскликнул Трубников. — Это, Чокан Чингисович, конец всему, что было! Начало новой России!..
— Завидую вашему оптимистическому убеждению. У меня что-то скверно на душе и пустота вокруг. При русском моем воспитании мне все же трудно дается самоутешение российское: чем ночь темней, тем звезды ярче. Добрейший мой друг Аркадий Константинович! Если бы вы знали, как стосковался я по солнцу, по яркому дню. У меня такое впечатление, что я слепну, перестаю понимать происходящее. Вот Федор Михайлович Достоевский, мне кажется, ночной человек, он чертовски зорко видит в темноте. А я чувствую себя все беспомощней и беспомощней.
— Уж не больны ли вы? — в тревоге спросил Трубников. — Не нравится мне ваш кашель.
— Курочкину мой кашель тоже не нравится. Ну и что с того? — неохотно ответил Валиханов.
— Вам надо ехать за границу.
— А вам? — остро глянул Валиханов.
— Доктор предписал к башкирам на кумыс.
— Башкирский кумыс! Куда он годится по сравнению с казахским! — Валиханов усмехнулся. — Как вам нравится мой кумысный патриотизм?
— Мне кажется, что вы тоскуете — и все больше — по родным местам. Почему бы вам не съездить туда?
— Почему? — Валиханов пожал плечами. — Рада бы душа в рай, да грехи не пускают.
После длительного молчания он спросил с неловкостью :
— Софья Николаевна здорова ли, видаетесь вы с нею?
— Софья Николаевна здорова, по доброте своей иной раз навещает меня. — Трубников вдруг решился : — Она вас любит, Чокан Чингисович.
— Нет! И быть не может! — в резком ответе прорвалось что-то степное, с клекотом.
— Она вас любит, — с упрямством безнадежным повторил Трубников. — И тем вы мне особо дороги. Вас она полюбила. Потанин ей друг вернейший. А я кто же тогда для нее?
— Вы ей брат, — услышал он ответ. — У нас в Степи брат девушки обязан быть вечным ее защитником. Когда она выходит замуж, в доме мужа брат становится первым человеком. Я с детства многим обязан брату моей матери Мусе и ценю этот степной обычай... — Показывая себя истым казахом, он отводил ненужные объяснения о Соне. Каждый раз при встречах замечалось меж ними то быстрое сближение и понимание, то желание обоюдное отдалиться, чтобы измерить, сколь велико различие.
Двадцать четвертого апреля, на второй день пасхи, Валиханов был на именинах у Егора Петровича Ковалевского. Собралось по обыкновению самое пестрое общество. Приятель Ковалевского Мухин, только что вернувшийся из Каира, красочно описывал восточные нравы. Обсуждались последние новости из Северной Америки. Там будто бы начался мятеж. "Негры взбунтовались?" — "Нет, мятеж подняли рабовладельцы". Всех не могло не поразить совпадение: в одно и то же время и в России и в Америке положение напряженнейшее. Тут армия штурмует российскую деревню, там мятежники-рабовладельцы захватывают форт...