Выбрать главу

— Ты все такой же, Чокан! Господи, как я рад тебя видеть! Все твои друзья прожили зиму прошлого года в непрестанном волнении: где ты, что с тобой?.. И наконец депеша: «Двенадцатого апреля Валиханов вышел в укрепление Верное». Господи, я в пляс пустился: вышел! вышел! вышел! Сколько же всего ты странствовал?

— Десять месяцев и четырнадцать дней.

— Русская наука гордится тобой! После Марко Поло, после Гоеса ведь никто из европейцев там не бывал!

— Если не считать Шлагинтвейта.

Потанин вздрогнул:

— Да, Шлагинтвейт! Какая ужасная судьба! Твое сообщение облетело всю Европу. Ты видел своими глазами груду отрубленных голов?

— То была, пожалуй, не бесформенная груда... — жестко сказал поручик, — то была стройная пирамида из отрубленных голов, воздвигнутая тираном во славу войны и деспотии... В основании пирамиды лежали головы китайских и маньчжурских солдат, истребленных восставшим ходжой Валиханом-торе. Захватив Кашгар, ходжа продолжал заботиться о материале для пирамиды. Он рубил головы калмыкам, чахарам, а затем и кашкарлыкам. Однажды он заказал саблю знаменитому кашгарскому мастеру. Когда тот принес клинок, Валихан-торе разгневался, что сабля не хороша. Мастер возразил. Валихан-торе подозвал сына мастера и одним ударом отрубил мальчику голову. Клинок оказался отличным, и мастеру был выдан в награду халат. Ну а голову мальчика бросили в пирамиду... Нет, я пирамиду не видел. Я видел у ворот Кашгара головы казненных приверженцев ходжи, подвешенные в клетках. Победив восставшего ходжу, войска китайского богдыхана чинили расправу не столько над мятежниками, сколько над горожанами. Разрушали гробницы, превращали мечети в конюшни. Кашгарцы чтут как святыню гробницу Саток-Богра-хана. Шейх, оберегавший святыню, был казнен самым гнусным, отвратительным способом.

Потанин не отводил глаз от побледневшего лица поручика.

— Каким огромным риском было послать тебя туда! Если бы хоть кто-то в Кашгаре догадался, что купец Алимбай вовсе никакой не Алимбай... — Потанин не договорил.

— Слух такой возникал не однажды, — поручик усмехнулся. — И даже доносили «кому надо» — ведь такие «кому надо» существуют везде: в Кашгаре, в России, не так ли?.. Да, были слухи и доносы, что с караваном Мусабая едет переодетый русский офицер. Ну а те «кому надо», наверное, искали настоящего русского. — Он опять усмехнулся и вдруг на глазах у Потанина словно переменился лицом. Только что против Григория Николаевича сидел за столом давний приятель, друг детства, поручик султан Валиханов. Когда знаешь человека столько лет, привыкаешь к чертам нерусским, как к чему-то обычному. Ну, чуть-чуть твой друг скуластей, чем ты, смуглее кожа, другой разрез глаз, но ведь это перестаешь замечать, когда есть меж вами совершеннейшее понимание, созвучие мыслей, чувств, когда при различном разрезе глаз вы видите мир едино.

Вот о чем думал Потанин, наблюдая, как совершается в друге разительная перемена. Углы рта опускаются вниз, веки становятся толще, скулы обозначаются резче, скрытным делается взгляд.

— Каков мой Алимбай? — спрашивает Потанина неизвестный ему азиатец голосом поручика Валиханова.

Миг — и снова за столом улыбающийся Чокан — умница, книжник, смельчак, любимец учителей в корпусе, кумир степного Омска.

— Когда-нибудь, Григорий, я попробую описать, как перед экспедицией в Кашгарию я по настоянию осторожного Гутковского ушел в степь, чтобы полностью «натурализоваться» и в условленном месте присоединиться к вышедшему из Семипалатинска каравану. Я жил один, скрываясь в камнях, и думал о своем прошлом и о том, что предстоит мне в Кашга-рии, и о том, что я стану делать, если благополучно вернусь оттуда... Я очень многое передумал за те одинокие дни... Зачем я, казах, иду разведывать для русской науки глубины Азии?.. Я вспомнил свою бабку ханшу Айганым: почему она столь непреклонно решила признать себя подданной русского царя? Родича своего вспоминал хана Кенесары — во имя чего он бунтовал против России? Об отце думал — он первый в нашем роду надел мундир офицера русской армии. Вспоминал частых гостей отца — ссыльных декабристов. Они когда-то с честью носили те же, что и я, эполеты... Думал о нашей с тобой дружбе, о нашем решении посвятить всю жизнь исследованию Азии. Я, Гриша, понял там, в одиночестве, что очень люблю свой степной народ. Его всех прежде. Потом люблю Сибирь, потом Россию, потом все человечество. Одна любовь заключена в другую, как кунгурские, один в другой вставленные сундуки. — Поручик помолчал, и Потанин не прерывал его молчания. — И еще я думал о Федоре Михайловиче Достоевском. Федор Михайлович написал мне однажды, что ни к кому, даже не исключая родного брата, не чувствовал такого влечения, как ко мне... Я наизусть помню его послание. Он советовал заняться литературой, рассказать читателям о степном быте... И главное — ехать в Россию. Омск он Россией не считал. Надо ехать в Петербург! Он писал: «Год пробыв там, вы бы знали, что делать».