— Вся история флота, как говорят, на моих глазах, —в задумчивости рассуждал Федор Павлович. — От тральщиков — до атомных подводных лодок, от пушки сорокапятки —до мощных ракет.
При этом с нескрываемым сожалением упоминал, что с учебой где-то помедлил, поэтому не продвинулся по службе, так и засиделся на лодке.
Однажды, как мне показалось, Федор Павлович был не совсем искренним. Мы вышли с ним вместе как-то из казармы и направились в гавань, где грузными темными пятнами виднелись подводные лодки. Накануне свирепствовал шторм. После него все вокруг выглядело уныло. Над морем висели разбухшие тучи. Вдоль берега тянулся серый пустырь, загроможденный камнями, весь словно в обломках скал, сорвавшихся с гранитных сопок. Сырость съела все яркие краски, которыми природа не очень щедро наделила суровый Север. Простор вокруг был затянут будто паутиной, и не разберешь, где кончается море и начинается небо.
Мы шли не торопясь, разговор вели о каких-то пустяках. Когда поднялись на сопку, Федор Павлович остановился, постоял некоторое время молча, потом спросил меня:
— Никулин, вам нравится вот вся эта муть серая и вообще Север?
Я не знал, к чему такой вопрос, ответил, как думал:
— Красота бывает разная, и человек к ней должен привыкнуть. Мне кажется, во всем этом есть своя прелесть. Так сказать, чистота стиля...
— В беспредельных далях космоса наша планета выглядит прекрасным оазисом... — перебил он меня. Любимая фраза Федора Павловича, слышу не впервые.
Он сосредоточенно сосет трубку. Это всегда помогает, когда во время разговора почему-то не хочется смотреть на собеседника. Шумит море. Изредка прожектор вонзается в сумерки наступающего утра. На мысе скалы пульсирует звездочка маяка. Федор Павлович отрывисто, между затяжками, говорит:
— Чистота стиля... Своя прелесть...— Мне Показалось, что он меня передразнивает. —Море, горы, луна, как медуза, плавает в дырявых тучах... Угрюмая декорация мира...
Все еще не понимая его, я приготовился к сопротивлению, но он опередил меня:
— То ли дело осень где-то в Подмосковье! Представляете, вначале холодные утренние росы обильно покрывают травы. Молочно-белые туманы застилают низины, клубятся над водоемами. — Федор Павлович говорит неестественным для него голосом, словно выступает со сцены. — Просыпаешься утром и вдруг, как открытие, видишь: лес, словно сказочный терем, разрисован... Нет, вы представляете, Никулин? — Федор Павлович щурится, берет меня за пуговицу и мягко, вкрадчиво продолжает: — Потом осень все смелее начинает расписывать небо и землю. Ветер уже играет разноцветным убранством леса. Он теребит и срывает шуршащие листья, устилает зелень лесной травы. Еще цветет ястребинка зонтичная, золототысячник розовый, кульбаба осенняя и пижма. А потом морозные утренники сковывают лужи хрустальными корочками льда. Серебристым ковром иней покрывает травы. В эту пору сходят грузди и рыжики. Только изредка под густой лапчатой елью попадаются молодые крепкие боровики... Вот это прелесть!
— Вы, наверное, в Подмосковье жили когда-то?" — спросил я ради любопытства.
— Пока еще только собираюсь, — ответил Федор Павлович, и мне показалось, что голос его дрогнул, а в глазах отразилось выражение глубокой тоски.
Я не придал этому значения, и у меня мелькнула догадка: наверное, прощупывает меня бывалый северянин, как я тут прижился, не скучаю ли по теплым морям.
Раскурив погасшую трубку, Федор Павлович заговорил снова:
— Всему бывает конец, дорогой Антон Васильевич. Отплавался Бусыгин, понимаете?
Я пока ничего не понимал.
— Давай, Никулин, условимся. — Федор Павлович вдруг перешел на «ты», голос его стал глуше. — У меня нет никаких претензий, что ты займешь мое место. Несмотря на молодость, у тебя есть воля, разум. Военная косточка тоже имеется. Тридцати, кажется, еще нет?
— Двадцать восемь...
— Ну вот, а мне на пятый десяток давно гребет. Стар уже стал для моря. Пришло время, когда остается только сидеть у пруда и рыбу удить да грибы в лесу собирать... — Федор Павлович умолк.
Мне вдруг стало не по себе, чувство какой-то вины перед этим человеком сдавило сердце. Именно он первым поверил в тебя, привил тебе любовь к беспокойной профессии, помог увериться в своих силах и теперь должен еще уступить место на командирском мостике.
— Это как же, Федор Павлович? Неужели вас на пенсию?..
Вопрос мой прозвучал, наверное, нелепо, поэтому Федор Павлович ничего не ответил. Трубка уже торчала у него в зубах, а крупное лицо замкнулось в бесконечном равнодушии ко всему.