– Каган, – читал он, – Геллер, Залмович, Полонский. Ну что, еще не сообразили, оберштурмфюрер Гюнтер? Они же все евреи. Вы расстреляли еврейский карательный отряд НКВД. Это же доказывает, что фюрер прав: большевизм и иудаизм – два яда из одного флакона.
Но тогда я не придал этому особого значения. Я же не знал, когда мы расстреливали пленных, что все они – евреи. И убеждал себя: какая, в конце концов, разница, они же хладнокровно убили тысячи людей и заслуживали смерти. Но так было в то утро, 7 июля. А днем я уже стал смотреть на полицейскую акцию, которой командовал, иначе. Днем я услышал о «регистрации», в результате которой были выявлены и расстреляны две тысячи евреев. А на следующий день я присутствовал на «акции» карательного отряда СС под командованием молодого полицейского офицера, которого я знал еще по Берлину. Шестеро мужчин и женщин были расстреляны, и их тела брошены в братскую могилу, где уже лежало не меньше сотни трупов. Вот в эту минуту я и осознал истинную цель полицейских батальонов. В эту минуту моя жизнь переменилась навсегда.
Мне повезло, что генерал, командующий Специальной оперативной группой «Б», Артур Нёбе, был до войны профессиональным детективом и моим старым приятелем – он служил шефом Берлинской криминальной полиции. Я отправился к нему и попросил перевести меня в вермахт на передовую. Он поинтересовался причинами. Я объяснил, что если останусь здесь, то меня обязательно расстреляют за неподчинение приказу, это только вопрос времени. И добавил: одно дело расстрелять человека, потому что он член карательного отряда НКВД, и совсем другое – убивать кого-то только потому, что он – еврей. Нёбе мои рассуждения показались забавными.
– Но оберштурмфюрер Мундт сообщил мне, что люди, которых вы расстреляли, были евреями.
– Да, но расстрелял я их не потому – возразил я.
– В НКВД полно евреев, – заметил он. – Ты же это знаешь, правда? И если ты захватишь еще один карательный отряд, там тоже будут евреи. И что тогда?
Я молчал. Я не знал – что.
– Я знаю одно. Я хочу воевать, а не заниматься массовыми убийствами людей.
– Война есть война, – нетерпеливо бросил он. – Но, честно говоря, мы в России, пожалуй, откусим больше, чем сумеем проглотить. Нам необходимо победить здесь как можно скорее, если мы желаем обезопасить себя на зиму, что означает – сейчас не время для сантиментов. А вообще у нас с нашей собственной армией забот полно, нам не до пленных красноармейцев и местного населения. Можешь не сомневаться, задача нам предстоит трудная и для ее выполнения не каждый годится. Мне, Берни, и самому все это не по душе. Я ясно изложил?
– Яснее некуда. Но я предпочел бы стрелять в людей, которые в ответ тоже стреляют. Такой вот я странный.
– Ты слишком стар для передовой. Ты там и пяти минут не продержишься.
– И все-таки я рискну.
Нёбе смотрел на меня еще с минуту, а потом потер свой длинный хитрый нос. У него было типичное лицо полицейского: проницательное, но непроницаемое и как бы добродушное. До того дня я и не думал о нем как о нацисте. Мне было известно наверняка, что всего три года назад он участвовал в армейском заговоре с целью свергнуть Гитлера, как только Англия объявит войну Германии вслед за аннексией Судет. Но англичане в 1938-м войны, само собой, так и не начали. А Нёбе… что ж, он смог уцелеть в житейских бурях. К тому же в 1940-м, после того как Гитлер одержал победу над Францией всего за шесть недель, многие переменили о нем мнение. Эта победа показалась многим немцам неким чудом, даже тем, кто не любил Гитлера и всего, за что тот ратовал. Думаю, Нёбе тоже оказался в их числе.
Он мог бы приказать расстрелять меня, хотя я никогда не слышал, чтобы кого-то расстреляли за неповиновение так называемому «Приказу о комиссарах», ставшему лицензией на убийство гражданского населения на территории СССР. А мог бы отправить меня в штрафной батальон – были и такие. Но Нёбе командировал меня в разведотдел «Иностранные армии Востока» Гелена, там я провел несколько недель, приводя в порядок захваченные отчеты НКВД. А позже меня перевели снова в Берлин, в Бюро расследований военных преступлений. Я всегда считал, что это Нёбе сыграл со мной такую шутку, у него всегда было весьма своеобразное чувство юмора.
Я старался придумать всяческие оправдания тому, что произошло в Луцке. Я же не знал, что они евреи. Они же были убийцами – убили почти три тысячи человек, а может, и больше. И убивали бы политических заключенных и дальше, если б мы не расстреляли их.
Но в остатке всегда выходило одно.
Я расстрелял тридцать евреев. Тех заключенных они убили, чтобы предотвратить их сотрудничество с фашистскими оккупантами – что почти наверняка и произошло бы. Сталин действительно приказал завербовать большое количество евреев в НКВД, потому что знал: им есть за что ненавидеть немцев и они будут хорошими солдатами. Я же принял участие в самом крупном преступлении в истории.
И я ненавидел себя за это. Но еще больше я ненавидел СС, за то что невольно стал соучастником проводимого ими геноцида. Никто лучше меня не знал, что творилось от имени Германии. И такова была настоящая причина, почему я шел в эту церковь, задумав убийство. Не только из-за того, что был зверски избит и лишился мизинца, а из-за чего-то гораздо более значительного. Побои всего лишь заставили меня очнуться, осознать до конца, кто эти люди и что они сотворили. Не только с миллионами евреев, но и с миллионами немцев, таких же, как я. Со мной лично. Вот за такое стоило убить.
21
Я сидел в проходе построенной в пятнадцатом столетии церкви Святого Духа рядом с исповедальней, ожидая, пока она освободится. Я почти не сомневался: Готовина там, потому что двое других священников, которых я видел в первое свое посещение, находились сейчас в поле моего зрения. Один, по виду очень мягкий, отзывчивый, тихонько беседовал, с сострадательной улыбкой кивая, с крупной, похожей на торговку женщиной у парадной двери. Второй, чахлого сложения, с темными волосами и усиками сутенера, прихрамывая, шел к главному алтарю, опираясь на трость с серебряным набалдашником.
В церкви удушающе пахло ладаном, свежеструганой древесиной и строительным раствором. Человек с повязкой на глазу пытался настраивать орган, но, наблюдая за ним, я проникался уверенностью: он попусту теряет время. Рядов за шесть-семь впереди меня в молитве преклонила колени женщина. Яркий свет лился через высокие арочные окна, над ними светились круглые маленькие оконца. Потолок напоминал крышку на коробке с бисквитом, разукрашенную всякими финтифлюшками. Кто-то подвинул стул, и в пещерной гулкости церкви резкий звук отдался возмущенным трубным ревом осла. Теперь, когда я как следует рассмотрел главный алтарь, сооруженный из черного мрамора, позолоченный, он напомнил мне роскошную гондолу венецианского гробовщика.
«Бычья кровь» понемножку выветривалась из моей головы. Мне уже хотелось прилечь отдохнуть. Полированная деревянная скамья, на которой я сидел, стала казаться такой удобной и соблазнительной. Но тут зеленая занавеска в исповедальне дрогнула и отодвинулась: появилась привлекательная женщина лет тридцати. В руке она держала четки, перекрестилась довольно небрежно – так мне показалось. Облегающее красное платье подчеркивало красоту ее фигуры, и было легко понять, отчего она провела в исповедальне так много времени. Судя по ее внешности, задержалась она не из-за каких-то мелких грешков; такая была создана определенно лишь для одного смертного греха, и он вопиет к самым небесам, стоит вам дотронуться до нее в правильных местечках. Прикрыв на миг глаза, красавица сделала глубокий вдох, отчего мое либидо подскочило к самому верху колонн рококо, а оттуда снова ухнуло вниз. Алые перчатки на ней были в тон сумочке; сумочка в тон туфлям; туфли в тон губной помаде, а губная помада алела, как вуаль на маленькой шляпке, украшавшей, как ей и полагалось, голову женщины. Алый, безусловно, был ее цвет. Красавица выглядела живым воплощением некоего слова, своего рода квинтэссенцией его, и слово это было – секс. Глядя на нее, вы говорили себе, что Книга Откровения – название очень удачное. Красавицей в алом была Бритта Варцок.