Иногда Энгельбертина мерила мне температуру, давала пенициллин и осматривала культю мизинца, покрытую шрамами, – и все с ласковой озабоченностью, так ребенок ухаживает за больным кроликом. Когда она взяла в привычку целовать мой мизинец, я понял, что тянет ее к моей кровати не как к кровати больного. Про ее жизнь я никогда не расспрашивал, решив: если ей захочется, расскажет сама. И однажды, когда она осматривала мой палец в кокетливой, уже описанной манере, это случилось.
– Я австриячка. Я это тебе уже говорила? Нет вроде. Иногда я говорю, что я из Канады. Не потому, что и правда из Канады, а потому, что Канада спасла мне жизнь. Не страна. Канадой называлась одна из смотровых зон в Аушвице, где мы, девушки – а нас там было около пятисот, – должны были проверять, не спрятаны ли какие ценности в пожитках вновь поступавших пленных, перед тем как их отправляли в газовые камеры. – Она говорила ровным голосом, без эмоций, словно описывала обычную работу на фабрике. – В Канаде мы получали еду получше, чем другие, одежду поприличнее и спали достаточно. Нам даже разрешили отращивать сбритые при поступлении волосы.
В Аушвиц я попала в сорок втором. Сначала меня послали работать в поле. Это было очень тяжело. Я бы точно умерла, работай я так и дальше. Все руки себе загубила. А в Канаду я попала в сорок третьем. Конечно, тоже не летний лагерь для отдыха. И там много чего случалось. Нехорошего. Меня три раза насиловали эсэсовцы, когда я была там. – Передернув плечами, Энгельбертина будто сбросила с себя воспоминания. – Первый раз было хуже всего. Он меня избил потом, из чувства вины, что ли. Но ведь мог и убить, что иногда и случалось. Из страха, что девушка кому-то расскажет. Второй и третий раз я не сопротивлялась, так что не знаю, можно ли назвать это настоящим изнасилованием. Я не хотела… но и чтоб били, тоже не хотела. В третий раз я даже попыталась получить удовольствие – вот это была ошибка. Потому что, когда в лагере в том же году, но чуть позже открыли бордель, эсэсовец про это вспомнил, и меня перевели туда, проституткой.
Никто, правда, заметь себе, не называл заведение борделем. И мы, конечно, не считали себя тогда проститутками. Мы просто выполняли работу, а заключалась она в том, чтобы выжить. Назывался бордель «блок двадцать четыре», и обращались с нами там сравнительно хорошо. У нас была чистая одежда, душ, медицинское обслуживание. Нам даже давали духи. Не могу передать тебе, какое это было наслаждение – снова приятно пахнуть! Ведь перед тем целый год мы пахли разве что потом или еще чем похуже. Мужчины, которые занимались с нами сексом, были не эсэсовцы – тем не разрешалось. Хотя некоторые рисковали. Но большинство ограничивалось подглядыванием за нами. У меня появился постоянный дружок из пожарной бригады Аушвица. Чех. Он очень хорошо ко мне относился. Однажды в жаркий день даже провел тайком в бассейн пожарной бригады. Купальника у меня не было. Помню, как приятно было ощущать солнце на голом теле. Все мужчины там были ко мне так добры, уважительны и смотрели на меня с обожанием. Этот день запомнился мне как самый счастливый в жизни. Парень был католиком, и нас тайно обвенчал его знакомый священник.
Все у нас было хорошо до октября тысяча девятьсот сорок четвертого, когда заключенные в лагере подняли мятеж. Мой друг участвовал в нем, и его повесили. Потом, когда Красная армия подошла совсем близко, нас вывели из лагеря. Мы стояли долго; если люди падали в снег, их пристреливали. Наконец нас погрузили в вагоны и повезли в Берген-Белзен, где жилось куда тяжелее, чем в Аушвице, всего ужаса я даже описать не могу. Начать с того, что там не было еды. Вообще никакой. Два месяца я голодала. Если б меня не кормили так хорошо в блоке двадцать четыре, то в Белзене я бы точно умерла. Когда в апреле сорок пятого англичане нас освободили, я весила меньше сорока килограммов. Но все-таки осталась жива. И это – главное. Все другое не имеет значения, верно?
– Да, – согласился я.
– Вот что я пережила, – пожала плечами Энгельбертина. – В Аушвице у меня было четыреста шестнадцать клиентов. Я считала и горжусь, что выжила. И потому рассказываю тебе все. А еще потому, что хочу, пусть люди знают, что делали с евреями, коммунистами, цыганами и гомосексуалистами во имя национал-социализма… Ты, Берни, мне нравишься, и, если случится, что ты захочешь меня, лучше тебе знать о моем прошлом. После войны я вышла замуж за янки. Но он сбежал, когда узнал, что я была проституткой в концлагере. Эрик думает, я из-за этого переживаю, но на самом деле – нет. Совсем. Да и какое имеет значение, со сколькими мужчинами я спала? Зато я никогда никого не убила. По-моему, с грехом убийства на душе жить гораздо тяжелее. Вон как Эрику. Он казнил французских партизан в отместку за убийство немецких раненых. Мне не хотелось бы с ним поменяться. Такое прошлое гораздо хуже моего. Ты согласен?
– Да, – ответил я. – Вполне.
Я дотронулся до лица Энгельбертины кончиками пальцев. На щеке у нее шрамиков не было, но я не мог не думать о шрамах в ее душе. Их было самое малое четыреста. В сравнении с ее испытаниями мои казались вполне заурядными, хотя я, конечно, понимал, что это не так. В войну мне много чего довелось повидать, так что, возможно, я просто был лучше подготовлен, чем она. Некоторых мужчин, пожалуй, оттолкнул бы ее рассказ – мужчин вроде ее янки. Меня – нет. Может, для меня обернулось бы к лучшему, если б оттолкнул. Но у меня после ее рассказа только возникла мысль: между нами есть что-то общее.
Энгельбертина закончила наносить мазь на обрубок моего пальца, забинтовала и закрепила пластырем.
– Ну, – заключила она, – теперь ты знаешь все и поймешь, откуда у меня появились навыки шлюхи. И тут уж я ничего не могу поделать. Когда мне нравится мужчина, я иду с ним в постель. Вот так все просто. А ты, Берни, мне нравишься. Очень.
Случалось, мне делали и более прямые и недвусмысленные предложения, но только в мечтах. Она была похожа на грацию в древнеримском эротическом шоу, и я был только счастлив позволить ей играть на мне, если ей припадет охота. Как на «Стейнвее». К тому же в последние годы женщины смотрели на меня озадаченно, с жалостью или любопытством, и ничего больше в их взглядах мне прочесть не удавалось. Так что попозже в тот же вечер, когда Груэн уже спал, а Хенкель уехал обратно в Мюнхен, в государственный госпиталь, Энгельбертина пришла ко мне в комнату лечить доступными ей способами. И следующие десять дней мое здоровье, к взаимному нашему удовольствию, все улучшалось. К моему – уж точно.
Странно себя чувствует человек, когда после долгого воздержания занимается любовью. Точно снова присоединяешься ко всему человечеству. Как показали дальнейшие события, ни любви там не было, ни слияния с человечеством. Но тогда я про это не знал. Ну да мне не привыкать бродить в потемках – это профессиональный риск для любого детектива. Даже после того как дело закрыто, просто поразительно, как много сыщику остается неизвестным.
Кстати, про Бритту Варцок я даже не был уверен, закрытое она дело или нет. Мне, правда, щедро заплатили, но сколько же осталось непонятного! В один прекрасный день я все-таки ухитрился вспомнить, наконец, ее телефон и решил позвонить и задать пару-тройку вопросов, выяснить некоторые детали, которые мучили меня. К примеру, откуда она знает отца Готовину. А также, подумал я, пора бы ей узнать, как тяжко мне досталась ее тысяча марок. И вот, пока Энгельбертина помогала Грузну в ванной, я поднял телефонную трубку и набрал ее номер.
Голос горничной я узнал сразу. Уоллес Бири в черном платье. Когда я попросил позвать ее хозяйку, тон, уже настороженный, превратился в презрительный, точно я предложил ей встретиться за романтическим ужином, прежде чем отправиться ко мне домой.
– Мою кого? – прорычала она.
– Вашу хозяйку, – повторил я. – Фрау Варцок.
– Фрау Варцок? – Презрение обернулось насмешкой. – Она мне не хозяйка.
– Ладно, так кто она вам?
– А вот это не ваше дело!
– Послушайте, – уже отчаиваясь, взмолился я, – я – детектив. И вполне могу сделать это моим делом.
– Детектив? Вот как? – все так же насмешливо. – Не больно-то вы великий детектив, раз не знаете, кто здесь живет.