Но при этом ни сами книги не дали нужного эффекта (в том числе потому, что вышли в лучшем случае на семь лет позже того времени, когда были актуальны), ни их автор не стал основателем этого нового направления[94]. Попытка нарисовать другую версию истории древней Месопотамии интересна сама по себе, но ее исполнение было откровенно негодным: стремление Никольского любой ценой изобразить месопотамское общество как такое, в котором общинное землевладение абсолютно преобладало даже в старовавилонский период, а процент частных земель был ничтожен, привело к натяжкам и манипуляциям с данными и документами, которые без труда опознали рецензенты[95]. Пересмотр свершившейся расстановки сил с помощью работ, созданных по типу общих очерков[96], был уже невозможен, возможности прямой критики Струве как антимарксиста – закрыты[97], а возрождение критики положений Струве со стороны А. И. Тюменева и позже И. М. Дьяконова было никак не связано с исследованиями Никольского[98]. Рецензия Дьяконова на книгу о землевладении, пожалуй, даже очень мягка по форме, учитывая те замечания, которые сделаны к содержанию, но по ней вполне видно, что никакие из положительно оцениваемых им моментов в книге Никольского не были открытием для рецензента.
Дело здесь отчасти было в том, что эта новая стадия критики Струве была очень тесно связана с конкретными и уже очень узкоспециальными вопросами изучения именно шумерского общества и шумерской общины, а Никольский шумерологом не был. Если Тюменев, под впечатлением от аргументов Струве, решил проверить их, на десятилетие погрузившись в изучение шумерского языка и источников[99], то Никольский этого не сделал; «устарела» и его общая ассириологическая квалификация. Именно поэтому, несмотря на внешний фактор укрепления своих научных позиций, в послевоенное время он уже не влиял на реальные вопросы развития «ядра» по историографии вопроса. Никольский снова проделал специфическое движение: в то время как по занимаемым постам он все более приближался к ядру, его исследования древностей все более деактуализировались.
Если Никольский перед войной уже определенно признавал, что «советская историческая наука выдвинула правильное общее положение о рабовладельческом характере древневосточных обществ»[100], то Исидор Михайлович Лурье (1903–1958), касаясь частных вопросов, продолжал, пусть и осторожно, формулировать такие тезисы: «то обстоятельство, что случайно сохранившиеся тексты от разных времен (от XIII в., XII в., XI–X вв. и VIII в. до н. э.) совершенно одинаково констатируют дороговизну рабского труда, заставляет думать, что рабский труд не составлял в Египте универсальную основу хозяйства, как, скажем, это было в Греции или Риме»[101].
Лурье был египтологом, с 1927 г. и до конца своих дней работал в Эрмитаже, и одним из первых (если вообще не первым) крайне критично отнесся к появлению концепции Струве. Он участвовал в обсуждении доклада Струве в июне 1933 г. в Ленинграде, и его отклик был сугубо негативным[102]. Как и позже Никольский, Лурье выступил крайне решительно, вызвав основной ответ Струве на себя, и точно так же он обвинял Струве как в конструировании концепции на избранных фактах, так и в недостаточном качестве самих подобранных фактов. Уже Лурье отметил, что Струве предлагает перевод «раб» для целого ряда различных терминов древнеегипетской социальной жизни[103].
Лурье родился в Минске, стал коммунистом, абсолютно убежденным – вступил в ряды комсомола в 1919 г., вел подпольную работу во время оккупации Харькова белыми. В 1922 г. поступил в Белорусский университет, начинал учиться у Никольского, но в 1923 г., ввиду интереса к изучению египетского языка, перевелся в Ленинградский университет. Его партийность была не позой и не формой лояльности, что видно на примере его выступления в феврале 1931 г. во время одной из дискуссий об азиатском способе производства: он не только приводит данные источников, которые должны были свидетельствовать о феодальном характере древнеегипетского общества, но и свободно обращается с цитатами из Маркса и Ленина – для него их штудирование уже давно было органичным занятием[104]. Кажется, он был более наивным человеком, чем Никольский, на которого репрессии 1930‐х гг. произвели тяжелое впечатление и, видимо, зародили зерна сомнений в благотворности режима[105].
94
Можно было, конечно, подавать произошедшее как поражение Струве, но это было, в общем, бравадой: «В ходе продолжительной дискуссии по данному вопросу В. В. Струве был вынужден отказаться от своей концепции, отождествляющей древний Восток с античным миром „в одно понятие античности“. Только лишь в 1949 г. В. В. Струве присоединился к точке зрения той части советских ориенталистов, которые рассматривают древний Восток как раннерабовладельческое и примитивно-рабовладельческое общество, в котором прочно и длительно сохранялась сельская община» (Там же. С. 32, прим. 2).
95
96
Не случайно поздние книги Никольского напоминают ранние попытки обобщений, которые предпринимал Струве. Можно предположить, что если бы они появились с разрывом в несколько лет, то могли бы оказать существенное влияние на расстановку сил в советской науке о древности. Но за десятилетие ситуация в науке изменилась. См.:
97
В Архиве РАН сохранились послевоенные работы Никольского с критикой Струве, которые не были опубликованы: АРАН. Ф. 1619. Оп. 1. Д. 48. Л. 49–87; Д. 47. Л. 24–71.
98
Например, еще до войны вышла статья, в которой Никольский указывал, что в шумерское время мы встречаем три или даже четыре категории работников, и разбирал вопросы употребления термина KAL. Когда к этому же вопросу обращается Тюменев, он дает лишь краткую отсылку к мнению Никольского. В дальнейшем обмене мнениями между Дьяконовым и Тюменевым на ту же тему Никольский вообще не упоминается. См.:
101
102
А. О. Большаков называет его даже «хамским», но стенограмма, на мой взгляд, не дает оснований для такой оценки:
104
105
Из характеристики, которую дает Лурье Дьяконов: «Мне было, конечно, странно, что при всей его явной доброте, по всем спорным вопросам посерьезнее ему всегда хотелось писать письма в обком или, чего доброго, в ЦК – к 1938 г. различие между письмом в ЦК и письмом в НКВД становилось несколько теоретическим. …Он умер после речи Хрущева на XX съезде» (