Мальчик шел по весне так, будто сам был частью ее, одной из первопричин. Мартон любовно прижимал к груди драгоценную покрышку, и она с полным правом могла подумать, что к ней и относится «Из-за тебя я бледнею…». И, вероятно, была бы тоже права. Дома Мартон надул «превосходный товар домашнего изготовления», но «товар» вышел не круглым, а каким-то угловатым. Казалось, у него отросли не то тупые крылышки, не то коротенькие лапки, на которые его можно поставить. Друзья Мартона держались за животы от смеха, А он помрачнел, но ненадолго. Скоро и сам хохотал вместе со всеми. Это были последние судороги его «футбольной эры». Мяч Мартон подарил Пиште, Банди и Беле. Они ликовали. А Мартон теперь уже и понять не мог, отчего радуются они из-за какого-то мяча. Ну, пусть бы он даже не был пятигранным — ведь это всего-навсего неодушевленный кожаный мяч!
Что касается коньков, то еще несколько лет назад Мартон ходил кататься на площадь Матяша. За вход не надо было платить, но и лед там был прескверный: конькобежцы то и дело падали носом вперед, потому что спотыкались о малые и большие кочки, которые притаились под снегом. Да и прохожие не больно-то подбадривали ребятишек, занимавшихся «зимним спортом». «Вот как дам по морде!» — это было самое меньшее, что они обещали, а наиболее честные из них тут же без задержки претворяли слово в дело.
Коньки Мартон одалживал у Тибора. Это были старые великолепные «галифаксы», которые даже новые стоили дешевле всех коньков: крону и двадцать филлеров. А подержанные можно было купить у любого торговца железным ломом за сорок филлеров. Дело в том, что «галифаксы» даже рядом не лежали со сталью и крепились не на винтах. По бокам у них торчали какие-то железки, их надо было вытащить и после того, как вставил башмаки, защелкнуть. Скалившиеся с двух сторон железные зубья вонзались в края подметок — и дело с концом! Иди катайся, мчись по льду! Но как просто защелкивались «галифаксы», так же просто они и открывались. Зубья, стершиеся от долгого употребления, охотно отпускали свою жертву-подметку. Конек, уткнувшись носом в снег, оставался на дорожке площади Матяша, а конькобежец, распластавшись на льду, скользил еще некоторое время, напоминая больше всего римскую цифру X.
Словом, с «галифаксами», хотя они и носили имя знаменитого английского семейства, у Мартона были связаны не очень приятные воспоминания. И после двух-трех попыток он прекратил свои занятия «зимним спортом». И тщетно доказывал ему Тибор, то защелкивая, то открывая железные скобы, что «галифаксы» «превосходные коньки» и виноваты дорожки на площади Матяша, — Мартон решительно отказался от катания на коньках. Ко всему этому и г-н Фицек не раз грозил сыну, который возвращался с катка грязный, мокрый, с синяками и нередко прихрамывая.
— Попробуй только еще раз надень коньки, и ты проглотишь у меня этот железный лом! Лучше деревяшки привяжи к башмакам!
— Деревяшки?
— Да, и я и твоя мать всегда на деревяшках катались.
— Так ведь то в деревне было…
— А уж раз в деревне, так ты презираешь?
— Нет, но все-таки. Засмеют меня…
А теперь Илонка пригласила Мартона в Городской парк, на самый шикарный каток Будапешта. Попросила прийти в воскресенье к шести часам. И Мартон не мог отказаться.
Озабоченный, прибежал он к своему другу.
— Что случилось? — спросил Тибор.
— Илонка пригласила меня на каток в Городской парк.
— Ну и что ж? Пойди! Я отдам тебе свои «галифаксы», — ответил добросердечный парень, но потом призадумался. — На каток в Городской парк? — тихо и встревоженно спросил он.
— Да, — ответил Мартон.
— А сколько стоит билет?
— Крону.
— Дорого.
— Дорого.
Мартон хорошо знал, что Тибор размышляет не только о билете, что дороговизна только предлог.
Отец Тибора служил половым и вышибалой в трактире на окраине города, в излюбленном месте поденщиков, извозчиков, ясов и проституток. Г-н Фечке выпроваживал пьяных, разнимал дерущихся, сражаясь либо кулаком, либо стулом. Случалось, правда, и ему быть битым — сам он ведь тоже пьянствовал, — однако трактирщик ценил г-на Фечке за силу, беспощадный нрав и уменье ловко наводить порядок в полутемном трактирном зале, пропитанном табачным дымом и винными парами. Г-на Фечке боялись, уважали, а пуще всего почитали за те связи, которые завелись у него с различным сбродом, посещавшим трактир. Фечке хранил и краденое, пока оно не «поспевало» для продажи. И даже трактирщик, дабы обеспечить себе безопасность, через посредство г-на Фечке отпускал в долг под краденый товар, заламывая при этом неслыханные проценты: за сто форинтов — десять. Проценты удваивались каждую неделю, и если вор не выкупал вещь вовремя, через три месяца она переходила в полное владение трактирщика.
Старший сын господина Фечке, двадцатилетний Золтан, дюжий рябой детина, не имел никакой специальности. Он помогал либо отцу, когда в трактире завязывалась потасовка, либо извозчикам, когда надо было сгружать прибывшие с завода бочки с пивом. Но чаще всего он пропадал у какой-нибудь гулящей девицы, и его неделями не было видно. Брата и мать Золтан попросту не замечал, кроме тех случаев, когда хотел чем-нибудь напакостить. Да и они старались держаться подальше — ведь Золтану ничего не стоило походя толкнуть или ударить кого-нибудь из домашних.
Оба, и отец и сын, возвращались домой только тогда, когда им не удавалось провести ночь еще где-нибудь. Ни тот, ни другой не питались дома. На кушанья, приготовленные матерью, и смотреть не хотели. Если ж им и случалось принести домой ветчины, колбасы или сала, то запирались вдвоем в комнате и поглощали все это, запивая вином или палинкой. Потом тут же засыпали. Жили так, будто не имели отношения к двум остальным жильцам квартиры: к жене и сыну, матери и брату.
Если возвращались вдребезги пьяные и тут же заваливались спать, г-жа Фечке заходила в комнату, обшаривала карманы мужа и старшего сына, вытаскивала деньги, прятала их и ждала: вспомнят или нет, сколько у них было? Обычно не помнили, но каждый раз, вытащит мать или нет, мрачные с похмелья, обвиняли ее в воровстве. Иногда устраивали «обыск» — молча, угрюмо, как сыщики, ищущие следы преступления, но тщетно: г-жа Фечке научилась прятать даже те ничтожные деньги, которые «законно» получала от мужа. А сын Золтан и ломаного гроша не давал. Рябой, большеротый, он, проходя по кухне, иной раз наклонялся к Тибору, сидевшему за уроками. «Пишешь? Пишешь?» — спрашивал Золтан, злобно оскалившись, и его огромные пальцы судорожно загибались. Парень и правда делал над собой усилие, чтобы не разорвать тетрадки и учебники брата. «Оставь к черту этого барчонка вместе с его мамашей!» — бросал ему папенька, который, казалось, весь был вытесан из острых кольев. «Не я его сделал», — добавлял он при этом, выражаясь, правда, куда прямее и проще. И сын с отцом уходили, не притворив даже двери, не сказав, когда вернутся. Отец швырял иногда перед уходом какие-нибудь гроши на кухонный стол. Тибор закрывал за ними дверь, смущенно улыбался матери. Теперь и они могли уже войти в комнату.
Преждевременно состарившаяся мать Тибора сидела сейчас на кухне за столом, на своем обычном месте возле стены. Голова ее все время чуть-чуть дрожала…
У Тибора не было от матери секретов. Жили они дружно, относились друг к другу с нежностью. Да и Мартон, приходя к ним, почти ничего не скрывал от измученной женщины, лицо которой все еще хранило прежние тонкие черты. А так как мать Тибора никогда не корила ни сына, ни его друга — напротив, всегда была на их стороне, то Мартону было даже приятно, что у них есть такая союзница.