Пишта Хорват идет по кишащему людьми Охотному ряду. Хлеба он уже купил, истратив половину своих денег. Пишта удивлялся: то ли в Сибири было все дешевле, то ли все подорожало, пока он ехал сюда? Захотелось луку репчатого. Даже больше, чем мяса и рыбы. Пишта останавливается возле какого-то лотка. Показывает рукой на дородную луковицу.
— Почем? — спрашивает торговку. (Он мог бы спросить и «Сколько стоит?» — Пишта Хорват знает уже и это выражение. Но «почем» короче. А слова тоже надо экономить!)
Торговка смотрит на Пишту: ответить ему или нет? Рука ее покоится на одетой так же, как и она, самоварной бабе, под юбкой у которой греется чайник.
Пишта Хорват спрашивает опять:
— Почем?
Торговка называет цену, но без особой охоты. Пишта не верит своим ушам и спрашивает: одна луковица или вся связка?
— Дурень! — бросает ему торговка, готовая уже презрительно отвернуться: мешает только страх, что парень стянет луковицу.
Пишта Хорват колеблется: «Купить? Не купить?» Купит, а вдруг не хватит денег на билет? Он хочет пройти дальше. Однако баба, хотя на лице у нее и застыло прежнее бесстрастно-спесивое выражение, сжалилась над ним. Называет новую цену, тоже громадную. В ответ и Пишта называет свою, и торговка сердито кричит, отмахнувшись:
— У-у, голодранец!..
«Голодранец» идет дальше. Разглядывает луковицы церкви, стоящей посреди площади: «Были б вы настоящими, я бы кружочками вас нарезал. На весь город бы хватило. Да и мне бы осталось».
Церковь повернулась задом к гостинице «Метрополь». Сердится на нее. Впрочем, сердится она и на гостиницу «Националь» и на городскую думу. Почему позволили захватить себя этому сброду? Сама она, церковь, сделала все, что было в ее силах. Девять раз названивала на дню, била набат. И все-таки в тех домах собираются сейчас такие люди, от которых хорошего ждать нечего. А теперь еще и этот мадьяр польстился на ее луковицы.
Пишта Хорват переходит на другую сторону улицы. Там тоже не меньше сутолока, и за все запрашивают такие же бешеные деньги. А шум такой, что не приведи господи! Кажется, будто пятьдесят тысяч аистов сразу защелкали клювами.
И вдруг на той стороне, где церковь показывает зад «Метрополю», купцы навострили уши. Слух у них великолепный, нюх — тоже уши: словно превратившись в мембрану, прислушиваются к далеким голосам. Уже и мальчишки-наблюдатели подали весть об опасности. Бурлящий Охотный ряд застывает. И эта тишина, словно «антишум», прокатывается по обеим сторонам улицы. Несколько мгновений — и спекулянты собирают свои товары. Мешочники ураганом несутся с корзинами, мешками и лотками к Тверской, Манежу и Красной площади.
Весь Охотный ряд разом кинулся наутек.
Никто не преграждает им пути. Пока что не до них. Бегут и многие покупатели. Кто туда, кто сюда, кто просто вслед за торговцами; авось да уронят что-нибудь или запыхавшиеся спекулянты на бегу продадут что-то по дешевке.
Теперь уже ясно, чтó вынудило всех к бегству. Рядом с «Метрополем» показался отряд — человек сто пятьдесят, шагающих в безупречном порядке. Шапки, солдатские папахи, ремни на поясе или просто веревки; солдатские шинели, штатское пальто — все вперемешку. Только ружья на плечах торчат у всех одинаково грозно. Красногвардейцы!
Шагают почти благоговейно. И обезлюдевший Охотный ряд наполняется весомым гулом рабочих предместий:
Раздается команда. Отряд останавливается. Снова команда. Шесть красногвардейцев отделяются от отряда, среди них женщина, тоже с винтовкой на плече. Снова раздается команда. Шесть красногвардейцев окружают первый охотнорядский дом с правой стороны («Мясо»). Новая команда. Новые шесть красногвардейцев окружают следующий дом («Рыба»). И наконец, возле каждого охотнорядского дома стоит часовой. Остальные красногвардейцы с улицы и со дворов вторгаются в съестные лавки, склады и тайные подвалы. Там, где заперто, сбивают замки.
Идет реквизиция продовольствия.
И вдруг, точно набат, возвещающий пожар, наперебой начинают звонить колокола всех церквей.
Три человека стоят посреди улицы: командиры Красной гвардии. Двое русских, а третий мадьяр (левая рука у него на перевязи). Командиры наблюдают за обеими сторонами улицы; закуривают и выпускают смешавшиеся с морозным воздухом густые клубы дыма.
То один, то другой красногвардеец поспешно выходит из ворот, подбегает к командиру и докладывает так, будто принес весть о победе мировой революции:
— Обнаружено тридцать шесть бочек солонины!
Звучит команда:
— Выкатить на улицу!
— Восемьдесят три мешка рафинаду!
— На улицу!
Колокола, издав еще два-три надрывных стона, замолкают.
По снежной улице бегают какие-то черные существа величиной с кошку. То несутся наперерез всем, то бросаются из стороны в сторону, будто ноги невидимых призраков: это крысы.
В дверях одной из лавок появляется мужчина в шубе. Видно, хозяин. Настороженно оглядывается, но никто на него и внимания не обращает. И он, крадучись, уходит. На Театральной площади останавливается — здесь собрались уже все охотнорядцы. Отсюда смотрят они на «светопреставление».
На улицу с грохотом выкатывают бочки. В морозном воздухе носится запах кислой капусты и селедки. А что может быть отраднее в этой декабрьской голодной Москве 1917 года…
Но вдруг выскакивает из-за бочек высоченный купец.
— Безобразие!.. Беззаконие! Бесчинство!.. — орет он. — Немедленно тащите обратно! Это мое!
Лопата бороды его ходит влево и вправо, точно маятник.
Красногвардейцы почти добродушно отталкивают рассвирепевшего купца.
— Отец, ступай домой! — увещевают его. — Все равно зря. Пойми ж, борода… Москва голодает…
— Нечего мне понимать… Мое — и все!.. И нет у вас никакого права… — Он бухается на колени возле одной бочки и обнимает ее. А тем временем мимо катят другие его бочки. Купец вскакивает, лезет в драку, словно пьяный, истошно вопит: — Грабители!..
К нему подходит мадьяр с подвязанной рукою и здоровой рукой хватает за бороду. Притянув к себе голову в каракулевой шапке, по-венгерски кричит ему на ухо:
— Хочешь, я тебе та-а-кую оплеуху дам, что…
Лабазник, оторопевши, слушает слова на непонятном языке.
— Ступай, отец, подобру-поздорову, — рекомендует купцу один из красногвардейцев. — Ступай с богом!..
Лабазник затравленно озирается: возле каждого дома — бочки, мешки, вооруженные люди… Он безнадежно опускает голову и покорно плетется к Театральной площади, где стоят остальные охотнорядцы и, словно волки, которых отогнали от добычи, горящими глазами смотрят, как выгружают их товар.
Пишта Хорват наблюдал за этой сценой. Заслышав мадьярское слово («И голос знакомый! Кто же это может быть?»), подошел поближе. И вдруг узнал.
— Товарищ Новак!
Новак глянул в его сторону, шагнул навстречу, прищурился и тоже узнал:
— Хорват Махонький! — закричал он и радостно рассмеялся. — Хорват Махонький, это ты?..
— Я, товарищ Новак…
Целый год уже не видались: Новака еще прошлой зимой, сразу после Нового года, переправили в Иваново-Вознесенск вместе с группой квалифицированных рабочих — и теперь они обнялись, точно отец с сыном.
— Нет, ты погляди, погляди-ка! — приговаривал Дёрдь Новак. — Вот это да!.. — И, ласково подтрунивая, дыша парню прямо в лицо, спросил: — Стало быть, на улицу Петерди пойдем?
— Еще как пойдем-то! И в Летень тоже съездим! — жарко дохнул в ответ Пишта Хорват.
— Нет, ты погляди… Погляди только!.. — И Новак вдруг застонал от боли. — А руку мою не трожь!
— Что с ней?
— Осколком поцарапало во время штурма Кремля. Пуля ведь дура, не знает, кого царапать надо. Пустяки!