Выбрать главу

И Новак, все еще не выпуская Пишту из объятий, обернулся к своим товарищам:

— Это мой дружок… Земляк… Пишта Хорват… Тоже красный…

Представив Пишту красногвардейцам, Новак продолжал свои расспросы.

— Ты откуда?

— Из Томска.

— Да что ты говоришь!.. А как там дела?

— Спасибо, что интересуетесь. С чего ж начать-то? Ференц Эгри переехал…

И Пишта хотел уже по своему обыкновению завести длинный, обстоятельный рассказ, но Новак прервал его:

— А как товарищ Бела Кун?

— Спасибо, что…

Новак, рассмеявшись, снова прервал его:

— Эх ты, болтун-говорун, до чего же ты изысканно стал разговаривать! Ну да ладно, утром расскажешь. И времени у нас будет побольше… Главное, что живы-здоровы… Ты с кем приехал-то?

— Ни с кем. Один.

— Да ну?.. В командировку?

— Ни в какую не в командировку. Сам по себе…

— Ни в какую не в командировку? Сам по себе? Как же это так?.. — И Новак отодвинул от себя Хорвата.

Пишта рассказал ему обо всем. Лицо у Новака вытянулось. Потом он вдруг разозлился.

— Видал дураков, но такого еще не видел! По морде тебе, что ли, съездить? Может, тогда башка на место станет?.. Ух ты, летеньский теленок!..

Пишта Хорват не ответил. Уставился себе под ноги. Заговорил опять Новак:

— Вот что! Иди-ка ты сейчас — да смотри не задерживайся! — вон туда! — И он указал в сторону Тверской. — Увидишь там гостиницу «Дрезден», это шагах в трехстах отсюда. Не забудешь? «Дрезден». Там помещается организационное бюро венгерских красногвардейцев. Скажешь, что я тебя прислал, и запишешься тоже. Понял? Запишешься!

— Запишусь, обязательно запишусь, товарищ Новак. Как же не записаться… Я ведь не таковский. Только сперва на чуток домой съезжу. Потом вернусь.

— Не вернешься…

— Вернусь! Я же обещал.

— Кому это ты обещал?

— Товарищу Бела Куну.

— И он поверил тебе?

— Он?.. Поверил! И даже денег дал на дорогу.

— Врешь!

— Не вру, товарищ Новак.

— Ну ладно, тогда катись ко всем чертям. Ступай на вокзал, вон в конце этой улицы. Ты еще попомнишь меня, когда на границе возьмут тебя в работу…

Пишта упрямо смотрел себе под ноги.

— Кто это меня возьмет в работу? Русские, что ли? — глухо спросил он.

— Венгерцы! Они там ждут тебя не дождутся!

— А почему бы им не ждать меня?

— Скажи, Пишта, ты и в самом деле такой осел?

— Почему же это я осел? Только потому, что домой хочу съездить на чуток? Товарищ Новак, не будьте ко мне таким жестоким.

— Жестоким? — Новак даже опешил. — Хорват Махонький, сынок, да ты же сам не знаешь, что делаешь!

— Уж будьте спокойны… Очень даже знаю!

— Тебе что, не нравится здесь?

— То-то и оно, что нравится… Потому и хочу домой поехать. Оглядеться… в Летене… мол, оттуда-то глядючи, как оно мне понравится…

Подъехали сани и грузовики.

— Товарищ Новак! — послышался крик.

И Новак, только что вскипевший от ярости, задал вдруг тот же вопрос, что и Бела Кун:

— Деньги-то есть у тебя? — И он сунул Хорвату в руку несколько бумажек.

— Есть… Вот если бы лучку малость…

— Этим я не распоряжаюсь, — решительно сказал Новак и направился к грузовикам.

Пишта Хорват вздохнул и двинулся к вокзалу.

Грузовики и сани всю ночь возили с Охотного ряда на склады Московского ревкома реквизированные продукты. Вывезли шестнадцать тысяч пудов мороженого мяса, несколько сот бочек селедки, семьдесят две тысячи пудов сахару, уйму лука, картошки и капусты.

Московский Совет решил еще накануне рождества распределить это продовольствие между голодающим населением.

…На вокзале Пишта набрал во флягу кипятку. Отломил кусок хлеба от буханки, съел его, запивая кипятком, и все думал о Новаке, Томске и Венгрии. На душе у него было совсем спокойно. Он вернется! Он не соврет. Он знает, что делает и почему. Тоска его, конечно, тоже заедает, но главное — он хочет испытать, понравится ли ему все это, оттуда глядючи…

Всю ночь валил снег. Утром Хорват вскарабкался на тамбур одного из вагонов, протиснулся в вагон, и — вот что значит везение! — на другой же день прибыл в Смоленск.

5

Белая равнина. Снег, снег, снег…

Деревня.

Снова белая равнина. Снег, снег, снег…

Опять деревня.

«Небось во всем мире нет столько снега, сколько здесь!»

Башмаки потрескались, совсем жесткими стали. Они-то и прежде не были мягкими, но теперь вовсе будто из жести. Их уже и не зашнуруешь. Тепло выпускают, холод пропускают, а ноги до крови стирают.

И снова белая равнина.

И снова стужа молчаливей молчания. И снова сугробы безмолвнее безмолвия.

Хоть бы снег, что ли, посыпал! Это, правда, тоже неслышно, но зато движение есть, а то, что движется, то вроде бы для глаз слышно.

Светит солнце! И снежное поле весело сверкает. Весело? Кому как!.. Тому, кто на тройке катит. Катит? Катил. Когда-то. В шубе. Под меховой полостью. С бабой. И ноги рядом, а тело от этого под пушистым мехом жаром полыхает…

Опять деревня. Дома сидят так глубоко, будто не сугробы поднялись кругом, а земля под домами обмякла. Черные соломенные шляпы засыпаны снегом, под шляпами — занесенные порошей глаза-окна, и все они будто окосели.

Собак во дворе не видно. Летние стойла пустые. Зимой в них только стужа гуляет да сосульки висят. Коров в дом ввели.

То тут, то там подымается тощий дымок, и не то что даже подымается, а скорей свисает с неба седой прядкой и будто говорит: «Тихо!..»

И всюду тишина.

Медленно бредет Пишта Хорват по главной улице села. Он и тут один, как один брел и по большаку, что неуверенно тянулся между сугробищами поля. Пишта стучится в первую избу. Никто не откликается. Стучится во вторую. Долго стучится. Собирается уже дальше пойти, как вдруг слышит: шаркает кто-то. Калитка приоткрывается со скрипом, совсем отвориться не может — не пускает намерзший снег. В прощелине баба стоит. Во все глаза смотрит на измученного стужей и дорóгой молодого парня. И вдруг кричит что-то. Спрашивает или гонит? Хорвату не понятно, но он отвечает: «Да-да!» На голове у бабы платок, из-под него выбилась прядка желтовато-седых волос, похожих на дымки из труб. Посреди лица огромный нос картошкой. «Да-да!» — повторяет снова Пишта. Баба впускает его. Сама, ковыляя, идет вперед. И непонятно, не то у нее ноги покалечены, не то она их сунула в чужие валенки; валенки гнутся в одну сторону, а ноги повело в другую. Сзади видно, как юбка бьется о дряхлые валяные сапоги.

Баба подвигает Хорвату табуретку. А сама жалуется на жизнь, громко причитая.

«Врет она или и впрямь такая бедная?»

— Хлеба у нас нет! Самим жрать нечего! — кричит баба и достает кусок чего-то черного. Отрезает ломоть и кладет на стол. — Ешь!

В избе трое детей. Двое на печке сидят, третий, самый старший, ему лет десять — у печки стоит. Все трое горящими глазами смотрят на незнакомца, на хлеб. Но молчат.

— Ешь! — орет баба.

Видно, и дать нелегко и не дать тоже.

— Откудова? — спрашивает она.

— Сиберия…

Баба качает головой. Жилистая, большая рука се прижимается к узелку головного платка.

— А теперь куда?

— Домой!

— Куда это домой?

— Венгрия, — говорит Пишта, словно признаваясь в тяжком преступлении. — Вен-грия!

— У-у!.. — кричит баба. — Подохнешь, пока дойдешь! — И показывает на солдатские башмаки Хорвата.

Пишта смотрит на свои башмаки. Так-то оно так, но что поделаешь?

Баба снимает с печи ушат горячей воды и ставит на пол.

— Скидай, полоумный!

Пишта послушно снимает башмаки, портянки. Подворачивает брюки, хочет сунуть ноги в горячую воду.