Выбрать главу

— Через несколько дней.

— И прямо… туда поедешь?

— Нет… Сперва в Коложвар… Я обещал… Должен привет передать… А потом ночь как день, дорога как скатерть, садись да катись прямо в Томск, А ужо потом… все… все вернемся!

Он надел пальто и стал прощаться.

Мать Петера встала с табуретки. Пишта Хорват обнял ее, эту маленькую, изнуренную женщину, одновременно притянув к себе и сестренку Маришку и даже Пишту Фицека.

Однако из «ночи как день и дороги как скатерть» ничего не вышло. На обратном пути из Коложвара у Пишты Хорвата попросили документы. Ссадили его с поезда и с группой таких же солдат передали в будапештскую военную комендатуру, откуда отправили в Капошварский резервный батальон.

Две недели спустя Хорват попал в маршевую роту, которая направлялась на итальянский фронт. Сбежал по знакомому способу. Жандармский патруль схватил его возле железной дороги и предал военно-полевому суду.

Судя по всему, Хорвата не ожидало ничего хорошего.

Бежать было невозможно: стены военного трибунала на улице Конти были слишком толстыми, да и стерегли дезертиров больно уж остервенелые жандармы.

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

в которой Пишта Фицек настолько потрясен, что даже «Отче наш» вспомнил, но потом перешел на более современную молитву
1

Если бы кто-нибудь присутствовал при этом и услышал Пишту Фицека, наверняка подумал бы, что мальчик рехнулся малость.

Пишта был один в комнате и, стоя перед зеркалом, рассматривал себя спереди, сзади, справа, слева и, наконец, громко произнес:

— Не такой уж я толстый, потому что очень тощий.

И проделал несколько гимнастических упражнений: приседал, вскидывал обе руки, распрямлялся, поднимал правую ногу, по-боксерски бил в воздух, при этом непрестанно разглядывал себя в зеркало. Ему все хотелось установить: изменился он с виду или нет? И наконец, довольный, заключил опять: «Не такой уж я толстый, потому что очень тощий».

Стоял апрель, но еще дули северные ветры, и на улице было холодно. Однако Пишта решил ехать в одном пиджаке. «По дороге туда не замерзну, это будет греть… А к тому времени, как обратно поеду, авось и погода переменится».

И он, гордый, вышел из дому. Ведь как-никак его направили в Кечкеметские казармы!

На Пиште были две рубахи. Между рубахами — завернутые в полотняные тряпки плоские пакеты: они свисали с его шеи на тоненьких тесемках. В пакетах было по восемьсот листовок. Один пакет Пишта пристроил на груди, два — на животе и два — на спине.

Спускаясь по лестнице, он повстречался с Мартоном.

Братья дружили теперь, особенно с той поры, как Пишта рассказал Мартону, что творится в России, передав ему с некоторыми «добавлениями» рассказ Пишты Хорвата. «Создана комиссия в десять тысяч человек. Они постоянно разъезжают по стране. Заходят к каждому бедняку и записывают: кому чего недостает, у кого какие желания. Потом все, что записали, сообщают в контору, и там принимают меры. Каждый получает то, что просил». — «Кто это тебе сказал?!» — воскликнул Мартон. «Это не важно. Приходи к нам, тогда узнаешь».

…А теперь, на лестнице, Пишта еще издали крикнул:

— Здорово! — и широко, во весь рот улыбнулся брату.

— Ты куда? — спросил Мартон, правда, без особого интереса.

— В Кечкемет…

— В Кечкемет? Зачем?

— Так… — ответил Пишта, загадочно подмигнув.

— Что это ты какой чудной-то? — спросил опять Мартон. — А ну-ка, отойди чуток.

Пишта быстро и с некоторой тревогой отошел на три шага и спросил с беспокойством:

— Разве заметно что-нибудь?

— А что такое на тебе?

— Это ерунда, не важно… Лучше скажи, ты заметил бы что-нибудь, если б не знал меня?

Мартон еще раз сбоку посмотрел на брата.

— Только то, что лицо у тебя слишком тощее для такой упитанной фигуры. Ты что навернул на себя?

Пишта молчал, и Мартон спросил его недоверчиво:

— Ткани везешь? Спекуляцией занялся? Не стыдно тебе?!

— Нет! — ответил Пишта, лукаво рассмеявшись. — Не стыдно… Спекулирую… Послушай, Мартон, — и он взял брата за руку, — пришел бы ты к нам… И тоже… мог бы спекулировать…

— Так что у тебя там, под пиджаком! — смутившись, спросил Мартон.

— Тсс!.. — шепнул Пишта. — Не спрашивай и не ори… Скажи, Мартон, почему ты не идешь к нам?

— Видишь ли, Пишта… Я… словом… Я уже сказал тебе… Пока я пишу стихи…

— Ты мог бы и для нас писать…

— А у вас есть газета?

— Еще нет, но будет.

— И типография есть?

— Так ведь… словом, это не важно. И не спрашивай… Если б ты написал хорошее стихотворение… вернее, слова на уже знакомую всем мелодию. Например… Знаешь «Горькую чашу»? «Коль женщине во власть ты предался душой…»?

— Знаю…

— А новые слова?

— Не знаю.

Пишта притянул к себе брата и тут же на лестнице тихонько напел ему на ухо:

И если ты домой Воротишься с войны, Смотри, в нужде какой Живут твои сыны! И плачется твое дитя, Что нечего пожрать. А посмотри, как во дворцах Блаженствует вся знать. Пускай грохочет пушек гром…

Пишта допел песню. Глаза горели, он весь сверкал радостью, будто сам написал не только слова, но и музыку.

— Нравится?

— И это ты везешь в Кечкемет? — спросил Мартон.

— И это и кое-что другое… Но, впрочем, ерунда, не важно, — ответил Пишта, обиженный тем, что Мартон не высказался о самой песне. — Такие вопросы не задают. Я все равно не могу ответить на них…

Мартон молчал. И тогда Пишта почти с болью спросил его:

— Скажи, Мартон, почему ты такой глупый, когда такой умный?

2

Он мог сидеть и в зале ожидания, но осторожность подсказывала другое: вдруг подадут кечкеметский поезд и набившиеся в зал пассажиры начнут ломиться в открывшиеся наконец двери? Вдруг да в этой толкотне тесемки оборвутся и связки с прокламациями выпадут? (Последний год поезда ходили все реже, и брали их буквально с боя.)

Пишта рассчитал все заранее: он прокрался на перрон, оттуда перешел на другую сторону — туда, где отправляются поезда, и, спрятавшись за выступ стены, ждал, когда подадут кечкеметский состав.

Было холодно. Ветер яростно задувал под открытый с одной стороны стеклянный колпак вокзала. Казалось, тут даже холоднее, чем на улице.

Услышав вдруг шум, Пишта навострил уши. Под высокой стеклянной крышей отдавались голоса железнодорожников, стоявших у дверей зала ожидания.

— Назад! Кроме них, никого не выпускать! Назад!

Сквозь дверь в зал ожидания — ее защищали с двух сторон два железнодорожника — вышли на перрон шестеро вооруженных солдат и один солдат в наручниках.

Высоченный, скованный наручниками солдат обеими руками подносил сигарету ко рту — так подносит орешки белка, — пальцы его мелко дрожали.

Пишта вдруг охнул: он узнал своего давнего дружка.

Это был тот самый веривший всему смиренный паренек, которому Пишта — тогда еще посыльный барона Альфонса — рассказывал всякие небылицы о короле, добром знакомом г-на Фицека, о двуглавом, потом восемнадцатиглавом орле королевского дворца; о цирке, о цирковой наезднице, которая бежала с Пиштой и вышла за него замуж…

Как давно все это было!..

По перрону вели того самого Иеремию Понграца, отец которого служил в похоронном бюро, ходил во всем черном, носил на голове шляпу с черным пером, в руке черный жезл и во время похорон с неподражаемой степенностью шествовал впереди покрытых черными попонами черных коней с черными султанами.