Г-н Фицек испугался. Но тут послышался веселый голос: «Башмаки-то на кожаном ходу?» Г-н Фицек тут же успокоился. «На кожаном?.. Да ну?!» — «Можете взять их себе на память». — «На память? — изумился г-н Фицек. — Тогда и впрямь конец войне. И нечего больше бояться». Теперь перед ним на стуле сидел начальник отдела снабжения г-н Шафран. Он смеялся. И все сапожники смеялись. Г-н Фицек тоже. И чем дальше, тем больше. И он подумал во сне, что ему, должно быть, снится сон, ведь наяву еще никогда не приходилось смеяться так много и так весело. «Пойду-ка домой, Берте расскажу», — мелькнуло в голове у спящего Фицека, и вместе с тем он почувствовал, что уже утро, что пора вставать и приниматься за очередную порцию солдатских башмаков. А ведь как хорошо лежать в полусне, пусть даже «в четвертьсне» и чувствовать, что война окончилась, что больше не придется тачать солдатские башмаки, что башмаки уже только на кожаном ходу и бояться больше нечего.
Хорошо было лежать с закрытыми глазами, тем более что жена растопила железную печурку и от нее потянуло таким приятным теплом! Рябое серое железо печки раскалилось, раскраснелось, и рябинки исчезли. Печь гудела, толковала о чем-то, но о чем, поняла только Лиза. «Печта!» — промолвила девочка и протянула ручонки. «Печта!» — повторила она. «Что с печкой?» — спросила мать. «Она говолит: «Ду-ду-ду-ду!» — и девчурка рассмеялась.
Кофе вскипел.
— Фери! — тихо сказала г-жа Фицек, разглядывая лицо мужа. — Встал бы ты, что ли.
Ни один мускул не дрогнул на лице у г-на Фицека. Лицо его оставалось безмятежным, как у спящего младенца. Этим он и выдал себя. Под утро, когда он просыпался обычно, сон уже тонок, как паутина, и любое слово, любой звук нарушают его. А теперь на лице у г-на Фицека не показалось ни тени неудовольствия. Это невозмутимое спокойствие и позволило жене заключить, что муж не спит, а притворяется, поэтому она повторила еще тише, чем прежде:
— Фери! Встал бы ты, что ли. Правда! — И, чтоб подбодрить его, прибавила: — Завтрак готов.
Глаза Фицека плавно раскрылись. Он улыбнулся жене и сказал:
— Хороший сон мне приснился.
— Какой? — живо спросила Берта, сняв с огня кипящий кофейник и поставив на треснувшую тарелку, чтоб он не прилип к клеенке стола. Берта радовалась, что муж в добром расположении духа. По утрам это случалось с ним так редко.
После сна Фицек скрипел обычно, точно изношенная машина перед пуском.
— А что тебе приснилось?
Г-н Фицек задумался уже о чем-то другом.
— Ничего, — бросил он коротко.
Откинул одеяло. Сел на край постели и разглядывал свои босые ноги, будто проверяя, не потерялся ли за ночь какой-нибудь палец. Потянулся, огляделся по сторонам. Увидел на полке стеллажа заготовки солдатских башмаков. Отвернулся. «Опять двадцать пять! Шафран, картонные подошвы, освобождение от армии, война».
Подошел к раковине, открыл кран. Подставил голову, шею. Вытерся. Начал одеваться. Присел к столу. Увидел рядом с кружкой похожую на чечевицу таблетку сахарина. Бессмысленно уставился на нее, как кот на муху, которая застыла вдруг в неподвижности. Хотел что-то сказать, но вместо этого надкусил ломоть хлеба. Таблетку опустил в жидкий кофе. Помешал его. Отхлебнул глоток. С отвращением облизнул губы. Кинул взгляд на спящих детей.
— А эти когда встанут? — угрюмо спросил он и не потому, что не знал, а потому, что ему и самому больше всего хотелось бы забраться к ним под одеяло.
Ответа он и слушать не стал, продолжал завтракать.
Крошки хлеба, упавшие на клеенку, он смел на ладонь и отправил в рот. Этот заключительный аккорд был так же положен у них после еды, как в «лучших семьях» быстро оттараторенная молитва или чашечка крепкого черного кофе.
— Н-да!.. — промолвил г-н Фицек, слизнув с губ налипшие крошки. — Можно начинать.
Он поднялся со стула. Прошел в мастерскую. Выглянул на улицу. Темное зимнее утро. Светать начнет только после семи. Фицек зажег керосиновую лампу.
(Если бы кто-нибудь прошел по этой наводящей ужас тесной, угрюмой и морозной улице, где дома стояли словно каменные чудища, он увидел бы, как у подножья темного дома в кромешной тьме робко вспыхнул желтый огонек. И при этом тусклом свете снова начиналась жизнь человека, с виду будничная, серая, однообразная, но в действительности полная событий.)
Фицек надел зеленый фартук. Сел на низенький сапожный стульчик, прибрал верстак. Разложил возле себя инструменты, материал, чтобы все было под руками. Прислонил к верстаку листы картонной подошвы — и доброе расположение его улетучилось.
Тщетно цеплялся он за свой сон.
— Глупости! — изрек он наконец приговор и разгладил усы тыльной стороной руки, словно пытаясь хоть этим движением отогнать от себя мучительные думы. — Н-да!.. Черт бы их подрал, можем начинать сначала!
Движения его были ритмичны и экономны. Мертвая плоская заготовка, натянутая на колодку, принимала постепенно форму живого башмака. Фицек приколотил гвоздиками края заготовки к колодке и к стельке. Гвозди торчали кругом, высовываясь на три четверти своей длины. Фицек отмотал длинную нить от серого клубка, который висел на стеллаже, сложил ее вчетверо и начал сучить. Наступил на один конец сученой нити, другой взял в зубы и, будто струну, натянул пальцами левой руки. Правой рукой прижал смолу к нити, провел по ней раз, два, до тех пор, пока она не почернела, не превратилась в дратву. Тогда он выплюнул ее — дратва одрябла, а Фицек намотал кончик ее на жесткий волос. Потом прижал башмак к колену и ткнул кривым шильцем между гвоздями. Шильце вошло и вышло, оставив две дырочки. Щетина влезла в одну и вылезла в другую дырочку, потянув за собой расслабленную дратву, которую мастер натягивал почти до скрипа. Дратва оставила на его пальцах следы, похожие на нотную бумагу. Это было больно. Через полчаса шов был закончен. Фицек поставил башмак гвоздями книзу, и он стал похож на терзающуюся сомнениями сороконожку.
Г-н Фицек разглядывал ботинок, брал его в руки, вертел, рассматривал спереди, сзади, сбоку. Наконец пришел к выводу, что все в порядке. Тогда он выдернул клещами из колодки все сорок ножек. Поставил опять на пол недоделанный башмак, который тяжело плюхнулся назад, так как каблука еще не было. Г-н Фицек положил на колени толстую картонку, нарисовал на ней подошву и начал вырезать. Жесткий картон скрипел, сопротивлялся и поддавался ножу с большим трудом, чем упругая и уже смирившаяся со своей участью подошвенная кожа. Г-н Фицек бранился. И в картонку и в бога. Слов не жалел. Они так и выскакивали у него изо рта, но теперь их выталкивали не только думы о солдатах, томившихся на фронте, угрызения совести и страх, но прежде всего гордость мастера: ведь этой картонной подошвой его обесчестили и как сапожника и как ремесленника.
«Чтоб они провалились!» — вздохнул Фицек и поднял плюхнувшийся на задницу башмак. Намазав клейстером стельку, он приклеил к ней вырезанную подошву. Шпандырем прикрепил колодку к ноге. И теперь началось то, что не только дети, но г-н Фицек любил больше всего. Он ударял молотком по деревянной ручке стального шильца, острие вонзалось в подметку, вытаскивал шильце, приставлял к дырочке деревянный гвоздик, стукал по нему молоточком, и гвоздик по самую макушку погружался в дырочку. Гвоздики влезали по очереди, и под конец подошва напоминала уже разрезанный вдоль огурец.
Во время работы Фицек словно сливался с башмаком. И все-таки башмак оставался для него башмаком лишь до той поры, покуда не был готов. Тогда он превращался внезапно в три кроны сорок филлеров, которые за неделю умножались во столько раз, сколько выстраивалось на этажерке уже чужих ему пар башмаков.