Выбрать главу

Бывало, Эгри сидит, молчит, а офицеры подмигивают друг дружке: «Погоди, что-то он выкинет сейчас!» И пристают к нему: «А ну, давай, давай!..» А так как он был их детищем, творением их рук, то стоило только кому-нибудь другому попытаться играть его роль или, не дай бог, вступить с ним в состязание, как нахала тут же одергивали, давая понять, что «место занято» и с улюлюканьем прогоняли.

«Прошу покорнейше!» — с утра до вечера слышалось в вагоне.

— Подпоручик! Не прикажешь ли кусочек домашнего жаркого? — щедро потчевал Эгри захудалый юрист, готовый дома из-за булавки закатить прислуге скандал.

— Офицер королевско-императорской армии не может быть мелочным! — крикнул, хлопнув по грошовым, хоть и позолоченным ножнам какой-то тощий прапорщик. До войны он служил писарем в министерстве, десять лет подряд переписывал и перекладывал бумаги, уже и не ожидая повышения в чине. Он был отцом троих детей и еще не так давно за неимением денег носил вместо сорочки только манишку под сюртуком.

— Сто лет не пил, а сейчас так напьюсь, что и Христос уступит мне дорогу! — вопил во всю глотку чиновник сберегательной кассы, получивший с войной чин прапорщика. Он вытащил из чемодана три бутылки коньяку, предусмотрительно положенных строгой женой на случай болезни. «Только глоточками пей и то, когда простынешь, — тогда на несколько месяцев хватит…» — За здоровье его величества Франца-Иосифа Первого! — крикнул прапорщик, думая хоть этим тостом возвысить свое низкое звание.

— Подпоручик Эгри, — перебил его поручик, у которого седина пробивалась уже на висках, и чокнулся с Эгри бокалом. В штатской жизни этот седеющий офицер был директором сиротского приюта, отцом четырех детей и в скором будущем дедушкой. — Надеюсь, подпоручик, что на фронте ты и мне подкинешь какую-нибудь кралечку сестрицу!

— Ничего, и борделем обойдешься! — презрительно кинул ротный. Он был кадровым офицером и пил только ром, к другим напиткам пока не притрагивался.

— Слушаюсь, господин ротный! — вскочил директор приюта и щелкнул каблуками. — Так точно, и борделем обойдусь!

— Господин Эгри, в бордель! — завопил невзрачный прапорщик, в прошлом деревенский учитель, и начал бить себя в хилую, цыплячью грудь. Учитель был уже вдрызг пьян и счастлив, что очутился среди таких «больших людей». Он хотел отблагодарить за это, доказать, что достоин их дружбы. — Вперед! Все свое жалованье за два месяца… спущу! Милочка!..

Рядом с учителем сидел чиновник страховой кассы, очевидно, трус, каких свет не видал. Он совсем ополоумел со страху и монотонно, бесстрастно произносил каждые пять минут:

— Эй, гой, живем, никогда не помрем! — Потом с мольбой поглядывал на соседа и так же бесстрастно добавлял: — Все под богом ходим… Правда? Верно?

Сосед его, очкастый поручик, рослый, обрюзгший детина, сын и наследник владельца небольшого универсального магазина, тупо смотрел на ходившего «под богом» страхователя жизни и только мотал головой…

— Ой, как трудно без любви на свете!.. — запевал он вдруг, расчувствовавшись, и слезы капали ему на очки. И тогда лица сидевших напротив расплывались, и поручик обращался к ближней голове, которая сквозь намокшие очки казалась сейчас вдвое длиннее и уже: — Мой папаша… согласия не дал. — И бананоподобная голова еще больше растягивалась и орала ему в ответ:

— Плюнь на папашу! Выпьем!..

Офицеры напоминали вырвавшиеся наружу и дрожавшие от напряжения диванные пружины. Казалось, они хотят отомстить за всю свою жизнь и не только за недавно пережитые страдания, но и за очевидную возможность смерти, которой сейчас нарочно пренебрегали; отомстить за то, что они едут на фронт, а другие сидят дома, что они должны были постоянно подавлять себя и скрывать свои дурные и хорошие наклонности ради службы, карьеры, богатства, семьи, жены, ради общественного мнения либо просто ради того, чтобы существовать на белом свете.

В эти дни даже майор был с ним заодно. Сперва он сочувственно улыбался, потом присоединился к их компании, напился, подошел к белокурому Эгри и влепил ему в губы долгий влажный поцелуй. Эгри отстранил его и сказал:

— Ошибаться изволите! — В ответ на это майор осушил еще стопку коньяку и, пробормотав: «Все мы патриоты и братья», — перецеловал всех офицеров в вагоне.

— Я не сержусь на тебя, — сказал майор Ференцу Эгри, но глаза его говорили совсем о другом.

Примерно до этого часа и продолжались золотые денечки Ференца Эгри.

Фронт приближался, как час казни. Офицеры не знали, что их еще долго будут катать с места на место. Угроза гибели стала реальной. К тому же участились приказы по делу «взбунтовавшегося батальона» — соответственно им росло и число ответных рапортов. Последний «строго секретный» рапорт шел уже за № 17/б. И с каждым новым рапортом майор все больше становился майором, капитан все больше превращался в капитана. Государственная власть, которую в первые дни беспечно предали забвению, дала себя почувствовать с еще большей силой, как язва желудка после похмелья.

Офицеров пуще всего смущало, что власть приобретала доселе незнакомые черты. Прежде всего она стала капризной. Ощущение этого росло изо дня в день еще и оттого, что «заколдованный» эшелон таскали с места на место, гоняли с севера на юг и с юга на север. Рука власти просовывалась время от времени и в офицерский вагон и всякий раз распоряжалась самым неожиданным образом. Офицеры впервые почувствовали, что, кем бы они ни были — поручиками, майорами или даже повыше чином, все они играют то роль руки, хватающей за горло, то горла, которое сжимают рукой. И от этого все чаще нарушалось установившееся в вагоне ровное веселье, все чаще взрывалось оно дикими попойками. Потом и это кончилось. Офицеров со страху потянуло к богу, к суевериям, к толкованию снов, к гаданию на картах. И наконец, все устали от всего: воцарилось полное безразличие.

Популярность подпоручика Эгри уменьшалась на глазах, точно убегающий вдаль отцепленный паровоз.

В офицерском вагоне, хотя и на несколько иных началах и более обнаженно, чем дома, снова налаживалась «трезвая общественная жизнь». «Золотой век» окончился. Офицеры сближались друг с другом опять только согласно званиям; и хотя все еще слышались «прошу покорнейше» и «милочка», но сейчас они приобретали в каждом случае иной смысл. В обращение вошли различные «милочка» и различные «прошу покорнейше». Словом, нижестоящие лезли вон из кожи, чтобы удовлетворить желания вышестоящих, дабы те и впрямь не спустили с них шкуру. Это было особенно необходимо еще и потому, что здесь не то что в гражданской жизни, службу не переменишь, на другое место не поступишь. И вот пришли в движение небезызвестные весы: на одной чаше весов — звания, ордена, служба в тылу, отпуска, на другой — «Прошу покорнейше», «Я охотно поделюсь с вами», «Милочка, мой гастрономический магазин целиком к твоим услугам!», или еще проще: «Сколько ты хочешь за это?» И язычок весов склонялся то в одну, то в другую сторону.

Кончилось и буйство, которое уравнивало всех. Офицеры перестали куражиться и жить воспоминаниями о так называемом счастливом прошлом, для большинства довольно-таки воображаемом. И никого больше не занимал Ференц Эгри со всеми его бесконечными приключениями.

Да и в самом деле, не все ли равно, как он вместе с приятелями кинул в Марош подвыпившего ростовщика и вытащил его багром только тогда, когда тот уже захлебывался (а между тем совсем недавно большинство офицеров с наслаждением воображали себя Ференцем Эгри или кем-нибудь из его приятелей); или как он пяти лет от роду заходил в стойло, сосал молоко прямо из-под коров; и как, будучи еще гимназистом, произнес 15 марта речь против «убийцы с бакенбардами, палача венгерского народа господина Франца-Иосифа» и потребовал отнять имения у «габсбургских ублюдков», чтобы передать их венгерскому народу; и как студентом-юристом, точно безумный, отплясывал и пел, не зная удержу, песню «знаменитого пьяницы и бродяги» Чоконаи:[10]

вернуться

10

Чоконаи Витез Михай (1773–1805) — выдающийся венгерский поэт и драматург эпохи Просвещения.