Выбрать главу
Многим вредно много пить — Это так! А что вредно покутить — Вздор, пустяк! Не до этики сейчас, Скрылся поп. Ну, так спляшем все зараз: Гоп, гоп, гоп! Эвоэ! Вакх! Эвоэ, эвоэ!

И как он влез в окно к молоденькой жене богатого и почтенного мишкольцского торговца, а потом надавал пощечин не вовремя приехавшему мужу, заставив его извиниться перед молодой супругой за то, что осмелился на ней жениться; а одевшись, крикнул одуревшему супругу: «Эй, зятек, ухожу! Но посмей только пальцем тронуть нашу женушку — будешь иметь дело со мной, со своим зятем!», как, будучи помощником адвоката, г-н Ференц Эгри со своей лихой компанией и цыганами-музыкантами пошел к надьварадскому епископу и заявил: «Пора бы уже раздать церковные земли крестьянам»; как его отвезли за богохульство в полицию, как он хохотал вместе с полицмейстером над этой истинно дворянской затеей и как замяли потом скандал, поместив заявление в газете: «Мы, настоящие католики… Мы подвыпили. Язычники-цыгане, которые воспользовались нашим нетрезвым состоянием, предстанут перед судом… Да славен наш господь Иисус Христос!..», как епископ вызвал к себе потом Эгри и сказал ему: «Сын мой, Ференц, пора тебе угомониться». — «Что ж, могу, господин епископ, могу. Только перепишите, ваша эминенция, сто хольдов церковной земли на мое имя или сделайте так, чтоб не было человека богаче меня». «Бросил я и епископа и адвокатуру заодно. Ну ее к черту! Я обирать людей не могу. Я не стану продавать с молотка единственную коровенку крестьянина, только бы слупить с него налог. Я несправедливость ненавижу. Я и жениться не стал бы ради приданого. Мне, дружочек, честная шлюха и то больше по нраву, чем этакая барынька-ханжа. Ха-ха-ха!.. У кого еще там завалялась бутылка коньяку? А ну, сунь мне ее в рот! Одним духом выпью! Да держи покрепче, не то и бутылку проглочу. Нечего мне проповеди читать, меня все равно не переделаешь. Я-то ведь ходил к мужикам вместе с отцом-ветеринаром, навидался…»

Белокурый молодой человек распрямился. Казалось, мышцы его вот-вот разорвут облегающий офицерский мундир. Он напоминал молодого бычка на бойне, который рвется сломать все преграды.

…Если бы тут собирались попросту собутыльники, быть может, популярность д-ра Ференца Эгри и не кончилась бы на этом, он и впредь оставался бы вожаком компании. Ему простили бы и то, что он отличался от них: ведь люди-то все разные, и жизнь у всех разная. Простили бы Эгри и его слишком крепкие выражения, все принимали бы за шутку. «Здорово! Здорово, Ференц! Сильно завинчено, чтоб тебя черти обглодали!» Но ведь тут они жили постоянно вместе, тут уже создавалось фронтовое общество.

Однако наиболее тяжелое разочарование пережил сам Эгри. Ему казалось: пусть хоть ценой войны, пусть под сенью смерти, но он попадет наконец-то в особое человеческое содружество, а этого не случилось. И Эгри становился все более задумчивым и мрачным. «Я вам не шут гороховый!» — крикнул он как-то, когда его попросили еще «рассказать» или «изобразить» что-нибудь. Из «милочки» первых дней Эгри все явственней превращался в официального «господина подпоручика».

— Господин подпоручик, да вы же богохульник!

— Господин подпоручик, я вижу, вы противник монархии!

— Господин подпоручик, вы попираете святость брака и собственности, — раздавалось то тут, то там.

А «господин подпоручик» — что ему еще оставалось! — козырял налево и направо. Потом садился на место. Вытаскивал книгу из чемодана, углублялся в чтение. Иногда посматривал на попутчиков поверх книги, и в его голубых глазах появлялся холодный блеск.

Однажды утром, как раз в тот день, когда после шести недель скитаний «заколдованный эшелон» прибыл на карпатский полустанок, откуда солдаты пошли маршем по «шоссе шпионов», майор сказал Ференцу Эгри:

— Подпоручик, берегитесь! Еще одно подобное заявление — и вы предстанете перед военно-полевым судом.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

в которой доказывается: чем трусливей человек, тем он больше веселится после перенесенного испуга
1

Сменяли один из потрепанных в боях батальонов 85-го императорского королевского полка. Из восьмисот пятидесяти человек в батальоне уцелело двести девяносто.

Было холодно. Темно. Солдаты пополнения шли по труднопроходимой пересеченной местности. Поднимались в гору, спускались в ущелье, пробирались по лесу. За ночь проделали больше двадцати километров и вымотались.

Все кругом будто вымерло, и на свете словно не осталось ничего, кроме тьмы. Тихо поскрипывал снег, похрустывали сухие ветки, только подчеркивая тишину: казалось, один неверный шаг — и человека поглотит тишина.

Слова команды передавались шепотом, будто и от темных кустов надо было таиться. «Что? Что?» — переспрашивали солдаты, каждый раз вздрагивая от неожиданности: потому-то и не сразу доходил до них смысл слов. «Что, что?» — переспрашивали они, хотя от напряжения их уши, казалось, расплылись в огромные тарелки, а вытаращенные глаза стали прямо-таки больше всего лица.

Ни курить, ни разговаривать не разрешалось. Знали, что идут вместе, но каждому солдату казалось, будто он идет один-одинешенек. Они пугались и друг друга, и туманных, призрачных кустарников, то и дело встававших на пути. «Что ты сказал?» — переспрашивал кто-нибудь и, не получив ответа, сторожко приглядывался, что же все-таки перед ним: кустарник или человек?

А мороз забирался под рубахи, водил закоченевшими пальцами по спине, по груди, обжигал пальцы ног. Все напряженно ожидали, откуда настигнет их опасность.

«Это и есть война? — спросил самого себя Шимон Дембо и сам же ответил: — Это и есть война».

Рядом с ним тащился Имре Бойтар. Слезы так и капали из его воспаленных глаз, хотя он и не плакал.

«Господи Иисусе! Господи Иисусе! Все равно сбегу!» — причитал Шиманди.

А другие безмолвно взывали к женам, к матерям с такой исступленной нежностью, как никогда в жизни. Потом все кончилось. Мыслей больше не было. И только тела продолжали свою отчаянную борьбу.

Тьма и безмолвие страшили солдат, легче было бы услышать приказ: «В атаку!» Тогда можно было бы хоть заорать, тогда пусть не весь, пусть кусками, но все же вырвался бы у них из глоток этот сгустившийся страх. Тащить его стало уже невмоготу.

Впрочем, попадались среди солдат и такие, как Дёрдь Новак. Он ни за что не желал поддаваться страху. Вел себя как, бывало, дома, когда забирала лихорадка: стискивал зубы, чтобы не стучали, напрягал тело, чтобы не тряслось, когда же иной раз не мог сдержать лязга зубов, подымал блестящие глаза на жену: «Ничего, пройдет!»

Но были и такие, что вовсе ничего не боялись. Габору Чордашу, например, и темнота и одиночество были не в новинку. Он чуть не все детство прожил в степи. Правда, жил он там обычно летом и осенью, и за ним всегда неотступно ходили две овчарки, которые стерегли каждое движение своего маленького хозяина, а наверху — хорошо ли, худо ли было на земле — равнодушное, непонятное небо сверкало звездами, и Большая Медведица шла своей дорогой, а кругом мерцали раскидистые созвездия. Отара отдыхала. Чабаны спали. И он, восьмилетний человек, один бродил вокруг, потому что всегда находилась овца, которая заплутается где-нибудь, которой хочется уйти неведомо куда. Их-то и высматривал маленький Чордаш. Иногда он забредал так далеко, что думал: никогда не найти ему дороги назад. Потом, когда подрос, его, случалось, отправляли в степь и зимой. Мальчонку не раз застигали метели, а иногда ударял такой мороз и такая обступала тьма, что, как говаривали на селе у Чордаша, «и трус расхрабрится, иначе пропадет».

…Дошли до траншей. Спустились в глубокие, прикрытые ветками окопы. И двинулись вперед, словно сплав по ночной реке.

Навстречу им ползли солдаты сменяемого батальона. Этим уже не страшны были ни тьма, ни безмолвие, ни мороз. Они знали, что каждый их шаг — это шаг к избавлению. Они чувствовали себя так, будто их вынули из петли. Они уходили от смерти, которая все время рядом, и только не угадаешь, когда кого она настигнет, уходили от кошмара, оставляя его пришедшим на смену солдатам.