Ко мне поступили сведения, что либо вы, либо ваш подчиненный зажилил военное пособие жены солдата моей роты Габора Чордаша.
Рекомендую вам немедленно — это в ваших же интересах — прекратить сие мошенничество, иначе я не поручусь, что рядовой Габор Чордаш не превратит вас в котлету, когда вернется со службы после войны, а может, еще раньше, когда я специально для этой цели дам ему отпуск. Согласитесь сами, что превращение в котлету неприятно даже для свиньи.
К тому же считаю своим долгом довести до вашего сведения, что если Габор Чордаш ударит кого-нибудь, тому тут же заказывают гроб. Этим и славится он у нас в батальоне.
С уважением
д-р Ференц Эгри, подпоручик его величества короля и императора, адвокат, юрисконсульт Габора Чордаша, рядового его величества короля и императора».
Ввиду орудийного грохота Эгри прочел письмо во весь голос, а последние фразы: «тут же заказывают гроб» и «этим и славится у нас в батальоне» — он прокричал уже в полном неистовстве прямо в ухо рядовому его величества короля и императора и добавил еще три слова, но в письмо их не вставил, поэтому мы тоже решили не сообщать их читателю.
— Ну как, сынок, доволен? — спросил он Чордаша, который на добрых десять лет был старше его.
— Премного доволен! Спасибо, господин подпоручик! — крикнул в ответ Чордаш, уверенный, что и последние три слова значатся в письме.
— Шиманди, следующего!.. — закричал подпоручик с удовлетворением человека, который нашел верный способ для успокоения своих нервов.
«Столица. Будапешт. Районная управа VIII района. Улица Барош. Начальнику отдела военных пособий Густаву Кламперу.
Мерзавец Клампер!
Ты предложил красавице жене солдата моей роты Шандора Фекете (в гражданке — каменщика) стать твоей шлюхой на то время, пока упомянутый Шандор Фекете защищает родину здесь, в Галиции. Кроме того, ты, последний негодяй, пригрозил ей, что иначе не станешь выписывать пособие и даже выселишь из квартиры.
Ежели ты, бандит из бандитов, не хочешь, чтобы рядовой Шандор Фекете поострее наточил свой штык и избавил тебя от твоего антипатриотического органа — проще говоря, охолостил тебя, — немедленно охлади ведром студеной воды свою буйствующую плоть и срочно извести меня о результатах.
Д-р Ференц Эгри, подпоручик его величества и прочее и прочее»
— Ну, как, папаша, доволен? — крикнул Эгри молоденькому солдату. — Шиманди, кто следующий?
— Господин подпоручик, — Шиманди мучился, — что будет на заре?
— Если небо прояснится, солнце засияет… Кто следующий?
— Я, — ответил Шиманди.
— А у тебя какая жалоба?
— Я совершил кражу со взломом. За это мне положено шесть лет тюрьмы. Хочу донести на себя…
— Ладно. Завтра напишу. — И подпоручик зевнул. — Напишу, коли живы будем! — заорал он, со злорадством наблюдая за выражением лица Шиманди.
Недобрая наступила ночка. Орудийный грохот стихал по временам, чтобы тем неожиданнее разразиться снова. Уж лучше бы земля содрогалась непрерывно, гром пушек сливался воедино, как днем, только бы не было этих мгновений тишины. Ведь после нее кругом все еще страшнее громыхало, выло, хрипело и содрогалось. Нервам одинаково невыносимы были уже и волнение и покой. Солдаты по сто раз за ночь засыпали и по сто раз просыпались. Им и за полгода не приснилось столько, сколько за одну эту ночь.
Побудка началась еще до рассвета. И покуда солдаты решали, что взять с собой из одежды и что оставить в окопах, — они бог знает откуда пронюхали, что предстоит атака, — забрезжил рассвет. И началось то, что уже и вчера было невмочь терпеть. Каждому казалось, будто сосед его сошел с ума и орет, а сам он орет только потому, что орут другие. На самом же деле орали и он и другие, так как иначе нельзя было расслышать друг друга.
Съели консервы, выпили по пол-литра вина и по двести граммов рома. Лица у большинства стали строже, взгляды устремлены внутрь, сосредоточенны. Такие лица бывают на похоронах у родственников покойного, у приговоренных — в камере смертников, да у детей, которые ждут наказания.
Но находились и такие, что с отчаянием переводили взгляд с одного на другого, ожидая совета, утешения или кто его знает чего. А ну как обнадежит кто-нибудь из тех, кто поопытней: «Не бойся, дескать, ничего не будет, это просто окопная шутка. Ну ладно, положим, не шутка, а военная игра. И вино, и ром, и насаженный штык, и сто сорок патронов, и перевязочный материал — все это для военной игры, и только. Ну, пусть не военная игра — да ведь все равно не все погибнут». — «Но скажи, — умоляли беспокойные глаза, — что делать, чтобы не вышло беды, чтобы пуля, осколок попали только в руку или в ногу? Маленькая дырочка — это ж одно удовольствие. Госпиталь, отпуск, можно домой поехать, а к тому времени, когда рана заживет, и война кончится. Ну, скажите же кто-нибудь, если я выскочил из траншеи, может, мне лучше сразу броситься на землю, прикинуться раненым? Заметят? В трибунал? А может, я потерял сознание?.. Это же не моя вина? За это не расстреляют? Или расстреляют? Ну, скажите же хоть что-нибудь!..»
Но никто ничего не советовал, никто ничего не говорил. В лучшем случае ругались.
Шиманди, словно тощая крыса, прижатая к земле деревянными вилами, выжидал лишь удобного случая, чтобы удрать.
…А дальше произошло то, что происходит всегда. Не подействовавшие сперва вино и ром начали действовать, как только солдаты кинулись в атаку. Солдаты почувствовали даже облегчение, когда вылезли наконец из окопов и помчались на противника, когда мучительное ожидание осталось уже позади. Занять вражеские окопы — и дело с концом! А может, и войне конец! Мчаться, мчаться все вперед и вперед!..
Но крикни кто-нибудь: «Стой! Не туда! На командира батальона, полка, армии или даже на Франца-Иосифа!» — словом, на тех, кто их сюда пригнал, — крикни им кто-нибудь это в ухо, кто знает, что бы случилось…
«Ложись! Встань! Вперед! Ложись! Вперед!»
Добежали до середины поля, отделявшего их от окопов неприятеля.
На миг воцарилась жуткая тишина. Орудийный гром замолк. Новак вздрогнул. Когда-то он слышал уже такую тишину. Только когда? Да… да… в мае, в ту ночь, когда сорвали всеобщую забастовку. Пешт в огне… Перевернутые трамваи лежат, точно лошадиные трупы. Вот уж не думал, не гадал, что как раз это вспомнится во время атаки! Что за страшная тишина? А теперь что будет? Слышно только, как горнисты играют: «Штык примкни, коль в атаку идешь!» Этот сигнал — такой волнующий обычно — сейчас, после страшных разрывов, казался милым и смешным чириканьем.
Мечтательная песня горниста доносилась лишь несколько мгновений. Загрохотали пушки. Шрапнель летела и разрывалась над головой, свистящей дробью засыпали пулеметы. Кусочки стали в три раза меньше и тоньше мизинца, летели к ним, обгоняя собственный сверлящий визг. Одних не задели вовсе, другим принесли месячный, а третьим и вечный отпуск эти горячие блестящие смертоносные птички…
Вчера, на закате, у самого проволочного заграждения появилась исхудавшая, тощая-претощая коза. Откуда она тут взялась, одному лишь богу известно. Возможно, ее выгнал орудийный гром из какой-нибудь воронки, куда она запряталась. Коза хотела пролезть через проволоку к людям — и не могла. Она отчаянно блеяла, глаза ее горестно блестели. Кожа на этом несчастном животном дрожала, как дрожит на ветру бумажка, зацепившись за ветку.
Ближе к рассвету, когда солдаты повылезали из блиндажей, они увидели на одном из кольев проволочного заграждения оторванную шальным снарядом голову козы. Бородатую голову с запекшейся кровью на обрывках шкуры. И больше ничего. Голова будто спала, язык повис на сторону.
Шиманди, увидев ее, как-то странно ухмыльнулся и застонал.
Пить вино перед атакой он не стал: пусть пьют другие, пусть им оно в голову ударит! А ему что, ему главное дело уйти из этого «сумасшествия», отползти в сторону, скрыться… Ведь здесь стреляют, «а эти ослы идут вперед». Если кто-нибудь оставался на земле, как, например, Габор Чордаш, он тут же по-своему это толковал (хотя на лбу Чордаша и сочилась кровь): наверное, мол, притворяется, «козьей кровью помазал»! И Шиманди снова застонал — ему опять почудилась оставшаяся позади оторванная козья голова с запекшейся кровью. «Вот поганая коза!»