Выбрать главу

На всех этажах школы длинные и широкие коридоры с окнами во двор. Мраморные лестницы, просторный вестибюль. Повсюду электрические лампочки — не то что в городском, где классы освещались бабочками открытых газовых светильников, издававших тихое шипение.

Тут все на несколько рангов выше, чем в городском училище. Если парта в городском была, скажем, в чине фельдфебеля, то здесь она в чине поручика; если класс именовался там, допустим, поручиком, то здесь капитаном; если здание там называлось капитаном, то здесь непременно майором. А учителя — там они не выше майора, но уж здесь им меньше полковника и не дашь. Иные и вовсе держатся как полковые священники. Некоторые и вправду были когда-то служителями церкви, но сменили свой сан на учительский. Директор принадлежит к ордену иезуитов и хотя носит обыкновенную штатскую одежду, но связей своих с иезуитами не скрывает. Учителя здесь облачаются во все черное: черные сюртуки, черные галстуки, черные котелки или цилиндры, черные башмаки. Выделяются только крахмальные манжеты да высокие крахмальные воротнички, над которыми с мертвенной неподвижностью возвышаются головы. Кажется, в реальном училище ходят в форме, хотя и в штатской.

Но все бы куда ни шло, если б не эта давящая атмосфера, которая гасит любой порыв в самый миг его зарождения. Такая атмосфера бывает разве что в церкви, когда служат мессу. Но тут нет ни органа, ни хора, только мертвая тишина, а ты молчи, склонив голову, — и так с восьми утра до часу дня, пока длятся занятия.

Вот что чувствовал Мартон с той самой минуты, когда переступил порог реального училища на улице Хорански и по лестницам и коридорам прошел в пятый класс.

…Накануне вечером Мартон собрал на квартире Лайоша Балога своих друзей из городского училища: Тибора Фечке, Петера Чики и Гезу Мартонфи. Все явились уже одетые по-зимнему, потому что ноябрь подкатывался к декабрю с непривычными холодами. Ребята побросали свои пальто на диван. Они обрадовались друг другу, но больше всего Мартону.

С восхищением слушали Петера, который рассказывал, как Мартон распевал при температуре сорок: «Эй гой, прекраснее всего воля!», а когда ему решили отрезать правую ногу, сказал: «Ничего, и одной обойдусь. Голова у меня тоже одна!.. А ногу свою на тот свет в разведку пошлю». Даже Лайош был доволен Мартоном и чуточку гордился им. Простил и «бесплатный отдых» и то, что, объевшись кукурузы, он лежал потом с коликами. Словом, прошло довольно много времени, прежде чем Лайош заметил:

— Ну что ж, поговорим о чем-нибудь другом, не для того ж мы собрались, чтобы только Мартона расхваливать?

— Ученики из городского, Лайош, Геза, Петер, Тибор! — заведомо фальшиво запел Мартон. — Други мои! — пропел он дальше еще фальшивей, нарочно употребив уже исчезнувшую из употребления форму, желая скрыть за иронией одолевавшие его чувства: — В слезах взира-а-ю на ва-а-ас!.. — завыл Мартон так протяжно, что, казалось, никогда не кончит. Но потом вдруг без всякого перехода оборвал мелодию и, вместо того чтобы сказать попросту, как трудно расставаться, выпалил вдруг: — Глупо было, конечно, что мы избрали разные профессии… Столько лет не разлучались, виделись каждый день, а теперь из-за такой ерунды… — Мартон рассмеялся и оборвал смех. — Я предлагаю, — он собрался с силами, — по утрам вставать на полчаса раньше и по очереди провожать друг друга до школы. Один день Петера, второй день Лайоша… Днем все равно будем заняты, встречаться не сможем.

Договорились. Договор, правда, лопнул на третий же день, но в первый день они всей корпорацией пошли провожать Мартона до ворот реального училища на улице Хорански.

— Как хорошо, как хорошо, что мы все вместе! — воскликнул Мартон и мгновенье спустя остался один.

2

Отворив дверь и войдя в пятый класс, Мартон остановился. Ребята, сидевшие за партами, даже внимания на него не обратили, не то что в городском. Ведь и там случалось, что в начале или в середине года придет какой-нибудь новичок из другой школы, другой части города или вовсе из провинции. Его тут же обступали, осаждали вопросами, дух не давали перевести. Кто, да откуда, да из какой школы, да какие там были учителя, и какие проделки учиняли, и во что играли?.. И так все были счастливы, когда новичок рассказывал о новой, неизвестной им «штуке», которую они выкинули, или о новой игре! Ребят интересовало все: и весь окружающий мир, и другая часть города, и то, как там живут. А новичок, радостно раскрасневшись и все больше распаляясь, говорил, говорил без умолку, иногда привирая даже, ибо чуял, что ребятам это нравится. Потом расспросы подходили к концу, все искали место для новичка, ссорились из-за того, с кем ему сидеть, рассказывали о причудах того или иного учителя, чтобы новый мальчик быстрее осмотрелся и не «погорел» в новой обстановке. Каждый новичок был праздником, он будто связывал ребят со всем миром. Через него они шумно выражали свое братское единение со вселенной.

3

Мартон огляделся и не то чтобы увидел, а скорее ощутил, что тут совсем другие ребята. И одеты лучше, чем он и его товарищи из городского училища, и сидят иначе, чем там. Казалось, каждый только и ждет прихода учителя и всей осанкой, размеренностью речи желает показать, что он дисциплинированный, любит порядок и хорошо воспитан. Ни громкого смеха, ни единого восклицания! И все-таки видно было, что эти рослые юнцы, при галстуках, крахмальных воротничках и манжетах, не такие уж тихони, какими хотят представиться. Презреньем, насмешкой и надменностью пахнуло на Мартона — и прежде всего от тех учеников, которые выделялись даже среди этих хорошо одетых подростков.

Мартон постоял между партами. Авось да окликнут, спросят: кто он, что он, откуда взялся, почему запоздал на целый месяц? Но не спросили. Кому какое дело! Может, по «запаху» почуяли, что к ним затесался чужой? А может быть, и тут играла роль воспитанность: дескать, не положено интересоваться, не положено проявлять любопытства! Но возможно, что все объяснялось равнодушием, привитым с детства чувством обособленности. Они еще кое-как скрывали это, пока дело касалось знакомых, да и то лишь пока не возникало какое-нибудь сложное положение: пока не надо было вставать на защиту приятеля, сообща принимать на себя вину, что-то объяснить, скрыть, чтобы наказание, доставшись всем поровну, облегчилось тем самым. Впрочем, обособлялись они и в других случаях: например, когда речь шла об отметках, наградах и привилегиях. Тогда они рассыпались, как сухой песок, случайно снесенный ветром в кучу, или как волчата, которые, жадно расхватав куски мяса, ворча и рыча, стараются унести добычу подальше от братьев; появлялись раздражение и враждебность на лицах, ребята смотрели угрюмо, и каждый, считая собственную персону величайшей ценностью, защищал ее ото всех.

Пусть в класс придет новичок даже из более высоких кругов, чем они сами, — и его не станут окружать, вокруг него тоже не будут шуметь. Это не дозволено воспитанием, а главное — расчетливостью. Но каждый постарается обойти другого, «случайно» сблизиться с «полезным» новичком и вовсе не для того, чтобы завязать с ним искреннюю дружбу, а просто чтобы «примазаться»: вдруг да обернется к выгоде. И все это они знали друг о друге. Правда, более удачливых подхалимов осуждали, и резче всего осуждали те, кто сам стремился к тому же, только не достигал успеха.

Все были такими? Нет! Но это Мартон понял только позднее. Теперь же он презрительно оглядывал класс, сердясь, что его никто не окликает. Он поискал глазами и нашел свободное место на третьей парте слева. Решительным шагом направился туда и сел рядом с невысоким толстяком, с которым, очевидно, никто не хотел сидеть вместе.

— Мартон Фицек! — представился он.

Толстяк был занят едой. Мартону это показалось странным: ведь и он пришел, должно быть, лишь за несколько минут, а судя по тому, что лежало у него на коленях, очевидно, и дома позавтракал недурно. На разостланной белой салфетке лежали булки. Все они были надрезаны с одного бока. Из одной свешивалась жирным краем розовая ветчина, из другой выглядывал желтый уголок сыра, третью распирала половина крутого яйца.