Замерев, Дженнак прислушивался несколько мгновений, стараясь дышать размеренно и глубоко — так, как учил старый аххаль. Потом ноздри его затрепетали: среди цветочных ароматов и благоухания юкки он уловил медвяный запах, такой знакомый и сладкий, что щемило сердце. Он обернулся: в трех шагах от него стояла Вианна, живая и прелестная; стояла, прижимая к груди широкий белый шилак.
— Я… я подумала, что ты захочешь одеться… — Девушка шагнула к нему, и мягкий паутинный шелк окутал плечи Дженнака. — Барабаны разбудили меня, — сказала она, с мимолетной неодобрительной гримаской бросив взгляд на вершину сигнальной башни. — Разве можно устраивать такой грохот ранним утром…
Окаменелая недвижность транса покидала Дженнака; кровь быстрей струилась по жилам, солнечный жар опалял кожу, от свежего благовонного воздуха Серанны слегка кружилась голова. Он привлек к себе девушку, провел пальцем по ложбинке меж нагих грудей, ощущая их трепет. Волосы ее были черными и блестящими, шея стройнее пальмы, груди прекрасней чаш из овальных розовых раковин, глаза подобны темным агатам; лицо ее было солнцем, живот — луной, лоно — любовью…
Усилием воли Дженнак прогнал пригрезившееся ему видение — бледное лицо, сомкнутые веки, капля крови на помертвевших губах…
Затем наклонился к Виа и шепнул:
— Уже не раннее утро, моя чакчан, ленивая пчелка… На свече догорает второе кольцо. Ты слишком долго спишь!
Она зарделась.
— Нет, о нет! Я совсем не ленивая, хотя и встаю поздно. Но ведь ночью ты не даешь мне спать…
Эти слова прозвучали так жалобно, что Дженнак расхохотался. Что поделаешь, подумал он, человек слаб, и объятия женщины влекут его больше, чем сны — даже вещие сновидения, в которых боги дозволяют ему парить над миром. Недаром же говорится: поз любви впятеро больше, чем поз молитвы! И сказано еще: возлегший на шелка наслаждений неподвластен Мейтассе. В самом деле, стоит коснуться губ Вианны, как забываешь о времени и мрачных предчувствиях, и грядущее мнится прекрасным, как цветок орхидеи!
Он тут же проверил это, поцеловав ее раз, другой, третий… Все было верно: в сладкий миг, когда губы их сливались, точно две дождевые капли, мысли о великом боге Судьбы и всемогущего Времени не тревожили Дженнака; он даже позабыл о Фарассе, явившемся ему в видениях, о хитрой ухмылке брата, о багровом челе, увенчанном белыми перьями, и бледных губах Вианны с капелькой крови.
Девушка легонько оттолкнула его; слишком хорошо она знала, чем обычно кончаются эти объятия и поцелуи. Не то чтобы она была против, но теперь ее мужчина стал наследником, обремененным множеством важных дел; день его принадлежал стране и сагамору, ей же хватало ночи. Вполне хватало — ее возлюбленный был молод и так силен!
И благороден… Он по-прежнему любил ее, девушку ротодайна, хотя мог бы разделить ложе с прекраснейшей из светлорожденных… например, с той, в чьих жилах текла кровь светлого Арсолана… Странно, но мысль эта совсем не тревожила Виа; размышляя о будущем, она боялась совсем другого, неизбежного. И хотя будущее скрывал мрак неизвестности и лишь провидцу Мейтассе было ведомо, принесет ли оно радость или горе, долгую жизнь или скорую смерть, о грядущих своих печалях Вианна раздумывала уже не первый день. Правда, она старалась выкинуть такие мысли из головы, повторяя себе, что счастлива и сейчас желает лишь одного — не расставаться со своим любимым ни на один день. Вернее, ни на одну ночь, ибо дни его…
Подумав о томительном одиночестве этих дней, она с робкой надеждой спросила:
— Хочешь, я расстелю циновку для трапез тут, в тени дуба? Ты будешь есть, мой Джен, а я стану служить тебе…
Дженнак покачал головой. Последнее время он вместе с Грхабом с утра до вечера оставался в воинском лагере, лежавшем на равнине, за маисовыми полями и пальмовыми рощами, в двадцати полетах стрелы от дворцовых стен. Вроде бы недолгий путь; но, преодолев его, он попадал в иную вселенную, в мир мужчин с жесткими, как кремень, сердцами, где не было места ни вещим снам, ни поучительным беседам, ни раздумьям. Вместо уютного хогана, убранного мягкими коврами, там высились плетенные из тростника хижины; там буйная и щедрая зелень Серанны сменялась пожухлой вытоптанной травой; там пахло не цветами и юным женским телом, а потом, кожей и металлом. Там дымились горны, стучали молоты, натужно скрипели жернова, ревели обозные быки, гремело железо; там стрелки пускали стрелы, копьеносцы, вздымая пыль, строились в плотные шеренги, иные же солдаты метали двузубые копья и топоры в бревна, вкопанные торчком; там повсюду маршировали отряды бойцов из Очага Гнева, воины в тяжелых панцирях, и хмурые их тарколы, отбивая шаг ударами клинков о щиты, ревели и рявкали, словно взбесившиеся медведи. Воистину язык их не походил на одиссарский, ибо не было в нем слов о доброте, любви и смирении перед богами; правда, они поминали долг и честь, но лязг оружия заглушал возвышенное, оставляя на слуху иное: ублюдки, волчья моча, падаль… Джиллор, усмехаясь, пояснял, что так и надо: тяжело солдату убить человека, не ожесточившись сердцем, ожесточение же требует других слов, чем те, что звучат в чертогах сагамора и под высокими сводами храмов. Вспоминая свой поединок с Эйчидом, Дженнак думал, что брат его прав — ненависть для воина то же самое, что стрела для арбалетчика.
Слова, слова… Слова любви и гнева, горя и радости; слова, обозначавшие все, чем богат мир… Они слетелись в Серанну из разных краев, будто гигантская стая птиц, пришли вместе с людьми и богами… Все Пять Племен обитали в Серанне с эпохи Пришествия Оримби Мооль, однако самыми древними насельниками этой земли являлись сесинаба. Хашинда, звавшиеся некогда народом аш-хаши, приплыли из Юкаты и принесли с собой майясские и атлийские слова; прародители ротодайна пришли с севера, от границ Тайонела, кенти-ога — с западных равнин, с рубежей Мейтассы, а шилукчу до сих пор живут на морском побережье, к востоку от устья Отца Вод, и их слова перемешались с полузабытым языком аш-хаши. А названия Великих Очагов и многие людские имена, как утверждают мудрые аххали, придуманы богами, и нет в Эйпонне других слов, похожих на эти — Дженнак, Джеданна, Одисс, Арсолан… Все слилось за долгие века, соединилось, и вряд ли таркол, поносивший своих солдат, знал, откуда пришло то или иное слово.
Обычно такие размышления охватывали Дженнака, когда быстрые сеннамитские быки мчали его колесницу к воинскому стану. Но, подъезжая к лагерю, он начинал думать о другом, не столь отвлеченном, как древние странствия Пяти Племен и их смешавшие языки, кои Серанна переплавила в единое и понятное всякому наречие. Он думал о тасситах и предстоявшем ему походе, о своем полутысячном воинстве и бравом санрате Квамме, начальствовавшем над отрядом, о крепости в далеких горах Чультун и, конечно, о разлуке с Вианной. Последняя мысль отдавала горечью, и, стараясь заглушить ее, Дженнак принимался разглядывать изгородь из колючих кактусов, огромные бараки, в которых жили воины, площадки, над коими сотни ног вздымали густую пыль. Смотрел он и на ремесленные поселения, располагавшиеся с двух сторон лагеря. Искусство кузнецов было пламенно-жарким; над их мастерскими парил черный дым, а внутри ярился огонь и грохотали молоты, придавая брускам железа форму слегка изогнутых клинков, боевых браслетов, лезвий секир, наконечников копий и острых тонких шипов, которые метали арбалетчики. Здесь же дымились гончарные печи для обжига глиняных сосудов, предназначавшихся для хранения пива, солдатского напитка, и масла, получаемого из семян огромного цветка, Ока Арсолана; в других печах, поменьше, вытапливали жир тапира — он спасал оружие от ржавчины, кожу — от сырости, а людские тела — от гнуса, водившегося в Дельте Отца Вод в неисчислимом количестве.
В другом ремесленном поселении над крышами хижин не вился темный дым, и оттуда не доносилось ни грохота, ни лязга, одни лишь пронзительно-едкие запахи и ароматы. Это не удивляло Дженнака; он знал, что там, под присмотром знающих жрецов, размягчали в едкой жидкости щитки больших черепах, выстукивали их деревянными молотками, подгоняя под размер доспеха, потом погружали в смесь растительных соков, так упрочнявшую кость, кожу и дерево, что стальной клинок не мог справиться с ними. Тут готовили яд тотоаче, снадобье, разъедающее камень и железо, способное убить человека крохотной каплей. Ни один из Великих Очагов не применял яд в бою, считая это нарушением Кодекса Чести; и в Одиссаре тотоаче использовали не для войны, а для травления узоров на металле.