Пушкин сидел за своим письменным столом, что-то писал. На челе его сияло вдохновение. Он то и дело останавливался, перечитывал написанное, вычеркивал какое-то слово и вписывал другое, снова перечитывал и опять принимался за писание. В комнату заглянула его жена. Пушкин бегло на нее посмотрел и подумал: «Как мне повезло! Какая красавица! Еще недавно она была Наталья Гончарова, а теперь она Наталья Пушкина. Какой я счастливец!»
Вдохновенье еще светлее заиграло на его челе. Он прочитал первую строфу только что написанного стихотворения и остался очень доволен.
Наталия Пушкина вошла в комнату и спросила:
— Я тебе не мешаю?
Пушкин посмотрел на нее непонимающими глазами. Он был углублен в чтение второй строфы:
Наталия Пушкина надула губки и обиженно сказала:
— Никакого внимания на меня больше не обращаешь. До женитьбы прислушивался к каждому моему слову, а теперь…
— Ты что-то мне сказала? — спросил Пушкин.
— Да, — ответила Пушкина. — Я тебя спросила, не мешаю ли я тебе?
— Конечно меш… То есть, ты нисколько мне не мешаешь, — сказал Пушкин. — Нисколько. Я так рад, что зашла в мой кабинет.
— А ты все пишешь, — сказала Наталия Пушкина. — И как это тебе не надоедает? Мне бы надоело. Я даже писем не люблю писать, не говоря уже о стихах. Покажи мне что ты там написал. Вероятно, про меня.
— Ннннет, — промямлил Пушкин. — На этот раз не про тебя. Про себя.
— Эгоист! — воскликнула Наталия. — Я всегда говорила, что ты эгоист. А ну-ка, покажи мне. Не бойся.
Наталия взяла у мужа лист бумаги и слегка нахмурившись (что очень было ей к лицу) стала читать.
— У тебя тут ошибка, — сказала она Пушкину. — У тебя тут сказано «Александрийского столпа». Такого слова нету. Ты, вероятно, хотел написать «Александрийского столба».
— Нет, — ответил Пушкин. — Я именно хотел написать «столпа», а не «столба». Такое слово есть.
— Нету, — сказала Наталия. — Но разве с таким упрямцем, как ты, можно спорить?
— Есть, — повторил Пушкин. — Если бы не было слова «столп», мы говорили бы «столботворение», а не «столпотворение».
— Может быть, ты прав, — сказала Наталия Пушкина. — Я спрошу дядю Митю. Он дружил с Карамзиным. Ухожу, ухожу и больше не буду мешать. Пиши.
— Да ты мне не мешаешь, — сказал Пушкин, и, выхватив из рук жены лист, снова взялся за писание.
Третья строфа удалась хорошо. Пушкин даже просиял от удовольствия, когда написал «…и ныне дикий тунгус, и друг степей калмык».
В комнату неожиданно вернулась Наталия.
— Самое главное забыла тебе сказать, — промолвила она. — Напомнить тебе, Саша, что сегодня вечером прием у Бенкендорфов. Я обещала непременно быть.
— Сколько раз, Натали, я тебе говорил, что ни за что к Бенкендорфу не поеду! — запальчиво воскликнул Пушкин. — Я этого человека ненавижу.
— Ненавидишь, ненавидишь, — сказала Наталия. — Ты всех ненавидишь. Постоянно возишься с какими-то неудачниками, вроде этого Гоголя, а достойных людей, от знакомства с которыми и тебе же может быть выгода, ненавидишь. Я обещала графине, что мы оба будем. И платье себе уже сшила.
— Хорошо, хорошо, пойду, — сказал, насупившись, Пушкин.
Наталия вышла, и Пушкин снова взял в руки перо. Но работа уже не клеилась. В голову приходили какие-то несуразные мысли о клеветниках, которых так трудно опровергать, и о глупцах, которых так трудно оспаривать.
Мидас
Когда у царя фригийского Мидаса, по воле Аполлона, выросли на месте ушей ослиные уши, он сильно расстроился и не знал, что делать. После долгих размышлений Мидас нашел выход. Он сшил себе особый головной убор, который покрывал его уши, и никогда ни при каких обстоятельствах его не снимал. Когда кто-нибудь выражал недоумение по поводу отказа Мидаса снять шапку, царь с невозмутимым видом отвечал, что он перешел в иудейство.
Но одному человеку Мидас все же оказался вынужденным свою тайну раскрыть — цирюльнику. Как-никак, но Мидасу время от времени все же приходилось стричься. Царь приказал цирюльнику торжественно поклясться ему никогда никому ничего об ослиных ушах не рассказывать.