Рут с опрокинутым лицом подошла к дяде и взяла его под руку.
— Ну как ты? — спросил он племянницу. — Нормально?
— Знаешь, о чем я все время думаю? Когда мои одноклассники будут говорить о своих родителях, я смогу сказать только «моя мама».
— Ты тоже сможешь сказать «мои родители», говоря о них во множественном числе. Тебе тринадцать лет, и ты всю свою жизнь прожила вместе с ними, и с отцом, и с матерью. И все, что связывало тебя с Генри, навеки останется с тобой. Он всегда будет твоим отцом.
— Дважды в год папа возил нас за покупками в Нью-Йорк, только нас, без мамы. Он любил устраивать нам праздник. Только он и мы, его дети. Сначала мы отправлялись за покупками, а потом ехали в отель «Плаза» и обедали в Пальмовом зале, где музыканты играли на скрипке.
Правда, играли они так себе. Мы каждый год ездили туда, один раз осенью, и один — весной. А теперь маме все придется делать одной — и за себя, и за папу. На нее ляжет двойная нагрузка.
— Ты думаешь, она справится?
— Еще бы! Конечно справится! Может быть, она снова выйдет замуж. Ей нравится жить при муже. Надеюсь, она это обязательно сделает. Но только если мама найдет человека, который будет относиться к нам так же хорошо, как она.
Продукты для поминок доставил местный поставщик, и он же помог накрыть на стол, установленный на патио под навесом, пока в синагоге шло прощание; в комнатах то там, то здесь были разбросаны складные стульчики, взятые напрокат в похоронном бюро. Несколько девочек из волейбольной команды Рут, отпросившиеся с тренировки в школе, чтобы помочь Цукерманам, убирали со стола грязные пластиковые тарелки и наполняли сервировочные блюда новыми порциями еды, принесенной из кухни. А Цукерман тем временем отправился искать Венди.
Именно Венди, испугавшись, что Генри теряет рассудок, предложила выбрать Натана в наперсники. Кэрол же, полагая, что Натан больше не имеет никакого влияния на брата, настоятельно требовала, чтобы Генри обратился к психотерапевту. И вот каждое субботнее утро по целому часу — до этой ужасной поездки в Нью-Йорк — он занимался лечением: приезжал к врачу и со всей откровенностью и прямотой рассказывал о своей безумной страсти к Венди, притворяясь, что говорит о Кэрол, и описывал ее как самую раскованную, самую изобретательную сексуальную партнершу на свете, о которой можно только мечтать. В результате этих долгих, многозначительных бесед о браке, донельзя увлекших психотерапевта, Генри впал в еще большую депрессию, потому что все, о чем он говорил, было жестокой пародией на самого себя. Кэрол была уверена, что до ее звонка, когда она сообщила Натану о смерти брата, тот даже не подозревал о болезни Генри. Скрупулезно исполняя желание брата, Цукерман прикидывался немым в разговоре с Кэрол по телефону, — это была акция, граничащая с абсурдом, поскольку она только усугубила шок и сделала ясным тот факт, что Генри оказался абсолютно несостоятельным в принятии хоть какого-нибудь рационального решения с того самого момента, как на его долю выпало тяжкое испытание. Еще на кладбище, когда дети Генри, окружившие могилу, пытались выдавить из себя несколько слов, Цукерман нашел наконец причину, почему он удерживал своего брата от операции: Генри сам хотел, чтобы его остановили. Наверно, Генри цеплялся за последнюю соломинку, придя к брату в надежде, что Натан сядет рядом с ним и выслушает его доводы с серьезным лицом — доводы, оправдывающие желание лечь на столь опасную операцию, доводы, порожденные сладострастием, превратившимся в маниакальную идею, — ситуация, которую старший брат представил как фарс в романе «Карновски». Генри ожидал, что Натан будет смеяться над ним. Ну конечно! Он ведь приехал из Джерси, чтобы признаться писателю, потешающемуся над всем миром, в нелепости своей дилеммы, а вместо этого услышал вялые слова утешения от брата, который был уже не в состоянии ни дать ему разумный совет, ни хотя бы нанести оскорбление. Он пришел в квартиру к Натану с одним желанием, чтобы брат сказал ему, насколько ничтожны его помыслы о губах Венди по сравнению с заведенным порядком жизни зрелого мужчины, а вместо этого писатель, выворачивающий наизнанку сексуальные отношения, сидел и тупо слушал его. Импотенция, думал Цукерман, привела его к тому, что он не видел для себя будущего. Пока он обладал мужской силой, он мог бросить вызов любому, он мог рисковать, ничего не опасаясь, и не только в спорте, но и в семье, где отношения были надежными и крепкими; пока он обладал потенцией, жизнь его не давала трещину — он прекрасно лавировал между рутиной обыденности и табу. Но без потенции он считал себя приговоренным к жизни в коконе, где все вопросы решены раз и навсегда.