— Для меня не существует обратной стороны медали, когда нахожусь в Нью-Йорке, — закончил я. — Я слегка идеалистичен в размышлениях об Америке, — может быть, так же, как Шуки идеалистичен в отношении Израиля.
Я не был уверен, что улыбка отца Шуки свидетельствовала о его глубоком потрясении. Он должен был проникнуться моими идеями, думал я, ведь он не слышал ничего подобного от других сварщиков. Я даже испытал легкое огорчение: возможно, я наговорил лишнего, чем мог расстроить стареющего сиониста с его упрощенным пониманием ситуации. Но он лишь продолжал улыбаться: он улыбался, вставая со стула, огибая стол и снова беря меня под руку; он улыбался, подводя меня обратно к окну, откуда я мог видеть его еврейские деревья, и улицы, и птичек, и облака.
— Так много слов, — наконец сказал он мне и с легкой иронией, в которой было гораздо больше еврейского, чем в облаках, продолжил: — Такие блестящие доказательства. Такие глубокие мысли, Натан. Никогда в жизни я не слышал лучших доводов в пользу того, чтобы навсегда остаться в Иерусалиме.
Эти слова мистера Эльчанана оказались последними в тот день, потому что, едва мы доели десерт, Шуки потащил меня наверх: приближалось назначенное мне время; в кабинете меня уже поджидал еще один солидный мужчина в рубашке с короткими рукавами, который столь же обманчиво походил на незначительную персону, — и даже модель танка, которую я увидел среди бумаг и семейных фотографий на его столе, показалась мне не более чем детской игрушкой, смастеренной дедом для внука в домашней мастерской.
Шуки доложил премьер-министру, что мы и старик Эльчанан только что закончили обед.
Бен-Гуриону это показалось забавным.
— Значит, вы остаетесь, — сказал он мне, — отлично. Мы потеснимся.
Фотограф уже был там, готовый запечатлеть отца-основателя Государства Израиль с Натаном Цукерманом. На снимке я смеюсь, потому что в тот самый миг, когда фотограф собирался щелкнуть затвором фотоаппарата, Бен-Гурион шепнул мне:
— Запомни, это не для тебя, это для твоих родителей, чтобы у них была причина гордиться тобой.
Он не ошибся: мой отец не был бы счастливее, если бы ему показали фотографию, на которой я был бы снят в скаутской форме, помогающим Моисею проповедовать на горе Синай. Фотография была не просто снимком — она была также оружием, которое он в первую очередь использовал в борьбе с самим собой, пытаясь доказать, что слова рабби, которые вещали с кафедры своей пастве о моей ненависти к себе и своему народу, были явной ложью.
Вставленная в рамку, эта фотография, пока были живы родители, висела у всех на виду в гостиной, чуть повыше подставки для телевизора, рядом с фотографией моего брата, получающего диплом зубного врача. Эти события были самыми крупными достижениями в нашей жизни. И в его.
Приняв душ и перекусив, через заднюю дверь гостиницы я вышел на свежий воздух, чтобы посидеть на одной из скамеек, установленных вдоль пешеходной прогулочной зоны рядом с морем, где мы с Шуки договорились встретиться. Куча рождественских елок уже была выставлена на продажу рядом с лавкой нашего лондонского зеленщика, а ведь всего несколько суток назад мы с Марией и ее маленькой дочуркой Фебой прогуливались по Оксфорд-стрит[24], любуясь на вечерние праздничные огни, но в Тель-Авиве стоял ярко-синий безветренный день, а внизу, на побережье, поджаривались, как тосты, обнаженные женские тела, и на волнах катались несколько серфингистов. Я вспомнил, как по дороге в Вест-Энд[25], прихватив с собой Фебу, мы с Марией разговаривали о моем первом английском Рождестве и грядущих семейных торжествах.
— Я не из тех евреев, для которых Рождество является жутким испытанием, — сказал я. — Но мне придется признаться тебе, что я предпочитаю не участвовать в этом, а смотреть, как антрополог, на то, что происходит, со стороны.