— Считайте это лекарство гарантом вашей жизни, — закончил кардиолог, легонько стукнув пальцем по столу.
Неужели это все, что доктор может ему сказать? Что он должен сейчас сделать? Встать и пойти домой? В ответ Генри уныло пробормотал:
— Для меня это большой удар… Я не могу жить без секса…
Жена кардиолога была знакома с Кэрол, поэтому Генри ничего не мог рассказать врачу ни о Марии, ни о Венди, ни о двух других своих пассиях в промежутке. Он не мог объяснить, что именно все они значили для него.
— У меня в жизни еще не было такой тяжелой утраты.
— Значит, жизнь вас мало била, — отрезал кардиолог.
Генри не ожидал такого жестокого ответа, он даже оцепенел на мгновение. Как можно говорить подобные вещи такому уязвимому человеку, как он! Теперь он возненавидел и доктора.
В тот вечер, вернувшись в свой кабинет, он снова позвонил Натану, который мог стать его единственным утешением. На сей раз Генри повезло: брат оказался дома. Едва сдерживая рыдания, он рассказал старшему брату, что серьезно болен, и попросил разрешения навестить его. Более он не мог оставаться наедине со своим горем.
Разумеется, Кэрол не ждала, что великий писатель обрушит на нее стандартные три тысячи слов, когда она, несмотря на разногласия, заставившие братьев отдалиться друг от друга, позвонила Натану вечером накануне похорон и попросила произнести прощальную речь. Вряд ли Цукерман был не в курсе последних событий или выказал безразличие к условностям, приличествующим подобным случаям, — так уж получилось, что, начав писать, он уже не мог остановиться и, просидев за письменным столом всю ночь, соткал историю жизни Генри из того немногого, что было ему известно.
Добравшись до Джерси на следующее утро, он сказал Кэрол почти правду: у него ничего не вышло.
— Мне очень жаль, — извинился он. — Все, что я написал, никуда не годится. С тем, что есть, нельзя выступать. — «Теперь, — подумал Натан, — Кэрол будет считать, что если уж писателю нечего сказать на похоронах родного брата, значит, его переполняют противоречивые чувства или же внезапно замучили угрызения совести. Что ж, для него будет меньше вреда, если только Кэрол подумает о нем плохо, нежели он произнесет на похоронах неуместную в данных обстоятельствах речь перед целой толпой скорбящих».
Но Кэрол сказала ему лишь то, что обычно говорится в таких случаях: она все понимает. Она даже поцеловала его, хотя никогда не была его большой поклонницей.
— Ничего страшного. Не волнуйся. Мы просто не хотели, чтобы ты остался в стороне. Ваши ссоры больше ничего не значат. Все позади. Сегодня важно лишь то, что вы были братьями.
Прекрасно, прекрасно. А как насчет написанных им трех тысяч слов? Беда в том, что слова, совершенно неуместные для похорон, были теми самыми словами, которые жгли все его нутро.
Еще и суток не прошло с той секунды, как Генри покинул этот мир, а новое сочинение уже выпирало из Натанова кармана, пылая, словно раскаленные угли. Ему предстоял трудный день, который надо было прожить до конца, — он воспринимал этот день не как свидетельство того, что происходит вокруг, а как продолжение своей творческой работы, будущей работы. Так как ему не удалось найти применение своему ораторскому таланту, чтобы сложить воедино обрывки детских воспоминаний и произнести десяток-другой сентиментально-трогательных слов утешения, он решил, что ему не место среди собравшихся, — он не мог прикидываться этаким добропорядочным джентльменом, оплакивающим своего безвременно ушедшего брата; в ту минуту он опять почувствовал себя чужаком. Входя в синагогу вместе с Кэрол и ее детьми, он подумал: «Вот гребаное ремесло! И горе, и радость испоганит!»