Помню, что я вошел в темную Лилиенталеву комнату — было около полуночи, мы оба были изрядно пьяны — и принялся чиркать зажигалкой, выхватывая огоньком то туго спеленутые бинтом балетные ноги, то окровавленную птицу на дамской шляпе. Хозяин замешкался в коридоре, но после вошел за мной и щелкнул выключателем. Стены студии были завешаны холстами без рам, а прямо над моей головой обнаружилась гроздь хрусталя, низко подвешенная на двух бронзовых крючьях — старинная люстра, в которой горели только две лампочки из двенадцати.
— Похожая штука висит в Комеди Франсез, — небрежно сказал Лилиенталь. — А эта осталась от прежнего хозяина, я даже трогать ее боюсь, не ровен час оторвется и разлетится в куски. Картины на стенах не мои, восхищаться необязательно.
Он улыбнулся, показывая слегка воспаленную мякоть десен. У моей матери тоже были проблемы с деснами, она вечно мазала их какой-то пахнущей старым сыром мазью из аптечного тюбика. Почему, когда я смотрю на Лилиенталя, мне кажется, что я сам его придумал? Из него кто угодно может высунуть голову, даже моя мать, даже мой одноклассник Рамошка, который так же зажмуривался, когда прикуривал. Не говоря уже о Лютасе, который поучал меня в такой же барственной манере, а проштрафившись, так же надменно щурился — даром, что ли, эти двое сразу друг друга невзлюбили?
Когда много лет спустя я решил, что проведу свою жизнь на островах, то не стал говорить об этом Лютасу.
Он бы сразу сказал, что я все у него слизываю, он всегда так говорил, стоило мне хоть чем-то заняться, и при этом глядел на меня своими синими студеными глазами с чувством неизъяснимого превосходства. Помню, как однажды зимой он явился к нам во двор, где мы с Рамошкой строили крепость из кусков льда, нарубленных возле водонапорной колонки. Кто же так строит, сказал он, постояв там минут десять, и принялся морочить нам голову цитаделями, рвами и фланговой обороной, да так ловко, что наша крепость стала казаться грудой ледяных обломков, и мы, повозившись еще немного, махнули рукой и разошлись по домам.
Мало того, что они с Ли чем-то похожи, так и было всего двое, два друга за тридцать четыре года: один хромой лиссабонский бес, помешанный на девках, и один бичулис, сын жестянщика.
Душана я другом назвать не могу, хотя мы прошли огонь и воду, пока поставили его лавочку на ноги, я даже на велосипеде научился ездить, потому что машина была одна на всех и вечно в разгоне. Когда дела в конторе пошли в гору, Душан стал поглядывать на меня с какой-то неприятной мыслью в глазах, но озвучить ее пока не решался. Однако эта мысль собиралась плотным облаком над моим письменным столом и сгущалась до черноты, когда я заходил к нему в кабинет. Про секретаршу Пипиту и говорить нечего: сначала она перестала заходить ко мне в полдень с брушеттой в салфетке, а потом безо всяких объяснений вынесла из кабинета медные пепельницы, бывшие моей княжеской привилегией с самого первого дня.
Скоро уволят, подумал я, и оказался прав.
Душан долго прощал мне отлучки, опоздания, неумение считать, неспособность торговаться и неуклюжую латынь, которая иногда сыпалась из меня, будто просо из мешка. Похоже, история с индианкой кечуа — о ней я расскажу тебе особо, теперь не до того — вывела его из себя, хорошо, что я успел отложить пару тысяч, но с мыслью о безмятежной осени пришлось попрощаться. Продавать было нечего, к тому времени я выел теткин дом, словно свора оголодавших термитов. Оставалась пара канделябров, разрозненная посуда и цитриновое ожерелье с бриллиантовой застежкой, которое я поклялся не предлагать антикварам. Цитрин — самый близкий к пустоте камень, который я знаю, прозрачное ничто, едва обозначенное золотистым бликом, шафранной лихорадочной желтизной. Я видел эти камни на тетке только однажды, но этого было достаточно, certamente пао, nem uma chance.
Второй вещью, которую я решил не продавать, даже если придется сварить и съесть свой ремень, был высокий кобальтовый бокал, обнаруженный на самом верху посудного шкафа. Чтобы снять его с полки, мне пришлось встать на стул, сиденье хрустнуло, и я чудом не свалился на пол, ухватившись за оконную штору. На дне бокала были два клейма: голубое и красное «Chateau St.Cloud, 1846». Севрская мануфактура, потянет не меньше чем на полторы тысячи, подумал я обрадованно, правда, это деколь, зато позолота не стерлась.
Под крышкой обнаружилась аптечная склянка с темными семенами, залитыми чем-то алкогольным. Настойки оставалось капля, на самом дне, я обмакнул в нее палец и попробовал: не меньше девяноста шести градусов, медицинский спирт. Я включил компьютер, списал с этикетки латинское название и сразу нашел статью на фармацевтическом сайте: ядовитый болиголов. Вот оно что, подумал я, чувствуя, как мой рот заполняется горькой слюной, теперь понятно, как это было. Она выпила всю бутылку, спрятала остатки в свой детский тайник, легла на кровать и стала ждать. На нее это похоже. Этот Conium maculatum и купить-то, наверное, нельзя без рецепта. Впрочем, тетка могла заморочить кого угодно, это я хорошо помню. Не важно, кто вы такой, я всю жизнь полагалась на доброту первого встречного, сказала она однажды, передразнивая Вивьен Ли в роли Бланш. Не важно, кто вы такой, принесите мне баночку болиголова. А склянку выбросить и бокал вымыть ей было лень, узнаю свою праздную Зою.