Но все делается не так, когда обреченный на любовную пытку становится неразлучным со Смертью.
Все о нем книги — не о нем. Всем известный его облик — не его облик. Это существо с застрявшей в шее стрелой видимо было очень немногим. Тем, кто знал. И молчал. А он жил со стрелой, привык к ней. Древко стрелы напиталось его несчастьем и зацвело. Постоянная боль и благоухание неожиданных цветов — это и есть его поэзия, восславляющая под разными именами только ее, только ее, ей одной принадлежащая. Стрелу вынуть нельзя — мгновенно иссохнет поэтический родник, прервется невидимая окружающим жизнь. Но в жизни видимой происходило все то, о чем мы прочли в тысячах о нем книг. И всяк о нем толкует по-своему.
В ночь на 4 мая 1826 года в городке Белёве она внезапно умерла. Ее убили. У него еще одиннадцать лет. Что ж, жить нужно, жизнь свое возьмет. Можно ездить в карете, можно спать и кутить с друзьями. Можно на чем свет стоит ругать управляющего за недоимки. Можно в театре сидеть или стишки в дамских альбомах записывать. И можно на полях рукописей рисовать бесконечные профили и ножки красавиц. И в карты можно играть сколько душе угодно. Можно, пожалуй, и жениться, и детей заиметь. Все можно! Нельзя только без нее жить. Тогда надобно рассчитать траекторию не важно кем выпущенной пули, чтобы она угодила туда, куда тебе необходимо. И тогда через последнюю невыносимую боль — конец невыносимой боли, конец цветению стрелы, конец разлуки.
Где-нибудь в Новом Южном Уэльсе
Утренний звон направляемой косы… С хрустом ложатся росные травы под широко бреющим лезвием, и пахнет срезанная трава только что выловленной щукой. Густой туман делается, что китайский фарфор, полупрозрачным, быстро тает, лишь охвостья его запутались в черных елях на том берегу. Набирающее жару солнце уничтожает ночную влагу, и тогда невидимые потоки горячего воздуха принимаются поднимать вертикально облака, и они встают над полями белоснежными сторожевыми башнями.
Всего за два дня созрело сено и стало голубым. Его ворошат деревянными граблями женщины в белых платках. Вдруг тучка. Прямо в зените. Сгустилась, закрыла солнце. Притихло. И вдруг с треском и звоном бесцветный зигзаг молнии в ивы у реки. И тогда суета вокруг быстро растущих копен. Но тревога напрасна — всего несколько крупных, с горошину, капель. И снова жара…
Доносится из-за лесов жалобный крик бегущего на запад экспресса. Чуть вздрагивая неподвижными крыльями, под облаками циркулирует коршун. Рыжая, в белых пятнах, кошка выслушивает в стерне мышей. Целый день крики и визги детей с реки, и запах воды далеко слышен в дрожащем зное. Вот большая рыба выскочила и шлепнулась об воду. Беззвучная серая цапля проплыла над верхами замерших деревьев. На той стороне, в заводинке, словно яичные желтки, бубенцы кувшинок. На подвядшем лопушке, рядом с забытым кем-то розовым обмылком, лягушка в своей камуфлированной одежке таращится на меня, стоящего по грудь в воде.
Как много русских, вынужденных когда-то бежать от большевистской чумы, за этот полдневный зной, переполненный звоном кузнечиков и гудом шмелей, заложили бы жизнь, а то и душу. Вот сейчас где-нибудь в Новом Южном Уэльсе какой-нибудь старик, переживший свою фамилию и погибающий от пьянства и одиночества в богадельне, вспоминает веснушки горничной, под оглушительных соловьев угодившей в его первые, искусно расставленные тенета. Он таился в ротонде на краю запущенного парка. А потом ее, жертвы, появление все в солнечных зайчиках, коварство враждебных юбок, веснушчатое переносье, косящие близкие глаза, капли пота над губой, полыхающее безумие. И зной…
Родительский замок где-то в Тверской губернии. Бесконечно счастливое, будто занимающее две трети жизни, кадетское отрочество. И надобно о встрече с Богом, о скверно сложившейся жизни подумать. Но нет, снова и снова, и бессонной ночью и днем, как будто это самое главное, ядовито-сладкие видения быстро синеющей тучи и ротонды, белеющей колоннадой с другой планеты…
Другие жизни
Искони известно: мы сами выбираем место рождения. Для чего так — открывается на кончике покидаемой жизни. И я в свое время увидел, что к чему. Следуя же российской жизнью и более и более любя здешнюю бескрайность, часто вспоминал я прежнюю где-то в лесистых горах южной Германии жизнь.
Рождению предшествует обмирание в беззвучных и беспросветных глубинах, где происходит устранение впечатлений от прожитой жизни. Но полного забвения не наступает: остается печаль и временами нестерпимая тоска о чем-то потерянном, не оцененном во время владения им. Богу угодно, чтобы мы не помнили, что имели, но о том сокрушались — сокрушение сердца делает его жадным до любви.