Еще в 1791 г. Петрус Кампе говорил о родстве человека и обезьяны и пытался определить уровень интеллекта и красоты по измерениям лицевого угла
Вообще и Дарвин, и многие поколения последующих эволюционистов находились под чарующим обаянием внешней похожести людей на высших обезьян, именно поэтому считая их родственниками. В качестве другого классического доказательства приводился тот факт, что эмбрионы человека и других животных проходят через схожие стадии развития. Дарвин пишет: «Основа, на которой базируется этот постулат (о том, что человек происходит от высших обезьян – А. М.), никогда не может быть поколеблена: теснейшая похожесть между человеком и низшими животными в период их эмбрионального существования, равно как и бесчисленное количество схожестей в структуре и конструкции, – рудименты, которые он сохраняет, аномальные атавизмы, которым он подвержен время от времени, – факты, которые невозможно опровергнуть».
Обратим внимание, что мысль Ламетри о взаимосвязи низших и высших форм жизни вытекала не столько из тщательного изучения механизмов такого перехода, сколько из внутреннего протеста против церковных теорий сотворения человека. И это в целом вообще очень и очень характерно для ранних идей эволюции – хотя и будучи представлены учеными, они базировались прежде всего на протесте против церковного антиинтеллектуализма, сковывающего любую свободную мысль. И именно этот протест в дальнейшем и станет действительной причиной распространения теории Дарвина.
Дарвинизм как протест
В определенной мере быстрое распространение дарвинизма объяснялось не тем, что он обладал мощной системой доказательств своей правоты, а тем, что выступал против старых, надоевших многим взглядов. Привлекала его революционность и дерзость, в то время как католическая концепция созидания наряду с протестантской этикой вызывали все большее и большее недовольство среди ученых и интеллигенции того времени своей примитивной строгостью и нравоучениями. На место бессмысленной дидактике, которую отказывался признавать научный, вечно ищущий ум ученых-натуралистов, приходит нечто очевидно новое. Дарвинизм открывает ворота к смелому научному поиску, к самым необычным предположениям и спорам. Его заслуга оказалась не столько в том, что он предложил действительно научно доказанную теорию, сколько в том, что позволил смелее отбросить от себя старые и уже отжившие взгляды и представления о человеке.
Теперь человек представал в своем динамизме, вечной изменчивости. Дарвинизм утверждался порой именно как эпатаж, как вызов старой системе взглядов. Он произрастал в виде некой «антитеории», порой превращаясь в некую антирелигию.
Середина конец XIX в. богаты многими открытиями и достижениями человеческой мысли. Они следуют одно за другим: Д. И. Менделеев выводит закономерность в молекулярном строении природы, К. Маркс показывает логику в развитии общества, К. Линней, Ч. Дарвин и многие другие демонстрируют существование законов природы и развития (именно развития, а не созидания!) человека. Кажется, мир можно просчитать, вместить в некие схемы и таблицы, его можно подчинить человеческому разуму. Возникает иллюзия того, что мир абсолютно понятен или, по крайней мере, понимаем путем научного поиска.
И это – протест, протест против удушливого влияния церкви, против застарелых идей, против тесных университетских теорий. Человек внезапно осознает, что он может высчитать то, что считалось до сей поры творением Бога. Мир полнился подобными революционерами от физики, химии, натуралистики, социальных наук, которые постепенно образовывали в европейском обществе особый слой новых «первооткрывателей».
В анналы становления эволюции вошла любопытная история. Осенью 1880 г. Карл Маркс обратился с письмом к Ч. Дарвину, в котором интересовался, не возражает ли тот, если «основоположнику теории эволюции» будет посвящен перевод «Капитала» на английский язык. Дарвин вежливо отклонил столь почетное предложение, выразившись следующим образом: «Я предпочел бы, чтобы ни какая-то отдельная книга, ни все издание не были посвящены мне (хотя, конечно, я благодарен за ваше намерение оказать мне столь высокую честь), поскольку это предполагало бы в некотором роде мое одобрение этого труда во всей его полноте, с которым я, увы, незнаком» [259, 42].