КЛАУДИО МАГРИС ДРУГОЕ МОРЕ
I
’Αρετή τιμήν φέρει[1], доблесть приносит честь. Действительно, если быть точным, согласно добрым правилам филологии, Tugend bringt Ehre[2]. И в самом деле, их классный руководитель профессор Конрад Нуссбаумер требовал перевода на немецкий, что представлялось вполне естественным в мрачноватых, правильно заставленных одинаковыми партами классных комнатах старой императорско-королевской Staatsgymnasium[3] в Гориции, где с легким хрустом под рукой уборщика каждый день исчезали столь же одинаковые, как и парты, листки настенного календаря, а сами стены были такими серыми, что трудно сказать, собственный ли это их цвет, или же полинялые остатки какой-то другой краски.
Скорее всего, все там и началось, когда, входя в эти классные комнаты, он чувствовал, что ему чего-то не хватает, чернильница на парте была похожа на глубокий темный глаз циклопа, а чернила наполняли стекло синими отсветами, звавшими в морскую даль или всего лишь к вершинам Коллио, до которых было рукой подать, стоит только выйти из школы, и желание уйти в эту голубую даль скрашивало часы, проводимые в гимназии в нетерпении, чтобы они пролетели как можно быстрее, унося печаль и никчемность тех событий, что постоянно происходили на свете.
Теперь вокруг нет ничего, кроме моря. Это уже не Адриатика с ее Пирано и Сальворе, где несколько месяцев назад все и произошло, не Средиземное море, где властвуют аористы[4] и consecutio temporum[5], которые ему более по душе, чем итальянский и даже немецкий, а монотонный и бесконечный океан. Мощные волны в темноте, белые брызги, крыло птицы, исчезающей во тьме. Он целыми часами неподвижно стоит на палубе, ничуть не утомляясь от этой неизменной картины. Нос корабля разрезает воду и не достает до нее, потому что кажется, что он проваливается в пустоту расщелины, разверзающейся под ним, и глухо рокочущая волна разбивается о борт.
Сейчас ночь, ничего не видно, но и раньше, когда он стоял с прикрытыми от слепящего солнца глазами с темно-красными пятнами под веками, глубокая синь неба и моря казалась черной. В конце концов вселенная темна, и только глаз, такой же древний филолог, обладает пристрастием обращать невидимые волновые частоты в свет и цвет. И когда море сверкает в ослепительном зеркале полудня и все вокруг становится неразличимым — это просто восторг, божественный праздник.
Неясно, начинается или кончается этим бегством его жизнь. Его curriculum[6] способен поведать, что он — Энрико Мреуле, сын Грегорио и Джулии Веньер, родившийся в Руббии 1 июня 1886 года, проживающий с 1898 года в Гориции по улице Петрарки, дом 3/1, аттестат зрелости получен в императорско-королевской гимназии и так далее. Одним словом, приводит совершенно малозначащие данные, которые, вероятно, с трудом могут пополниться впоследствии. Нет, вовсе не потому, что ему нравится уничтожать собственные следы и запутывать неизвестно кого, а потому, что от этого темного моря, мерно шумящего там, внизу, исходит и обволакивает его непреодолимое равнодушие ко всему, что он теперь покидает. Он горд этим, это ничейная доблесть, ему не принадлежащая, но в каком-то смысле она приносит ему честь, как в той сентенции, которую предпочитал Нуссбаумер в упражнениях по переводу.
Энрико уехал 28 ноября 1909 года, сев в Триесте на корабль, отплывающий в Аргентину, почти никого не предупредив. Он лишь сказал матери, что ему нужно немного денег для поездки в Грецию, чтобы завершить курс классической филологии, которой он обучался в Инсбруке и Граце. После теперь уже отодвинутой временем смерти отца его семье, благодаря принадлежащим ей нескольким мельницам в округе Гориции, удалось сохранить скромный достаток, и в конечном счете деньги были единственным подорожным пособием, которое могла предоставить ему мать.
Мать больше любила брата, лишь потому, что тот был младшим. Но обоим братьям, как и сестре, трудно было целовать ее лицо, скорее неприязненное, чем ласково материнское, какая-та болезненная тайна скрывалась в жесткой складке вокруг рта, как у всякого сердца, которому трудно любить. Энрико ощущал горечь вины из-за своего бессердечного отношения к матери, но, стоя здесь на верхней палубе и всматриваясь в быстро терявшийся в ночном океане след корабля, решил больше никогда не вспоминать ее лица, не думать о взаимном неоплаченном долге и разделяющих их недоразумениях. Эта мысль затерялась в сумерках среди мачт корабля и ушла действительно навсегда, странно, как легко и безболезненно удалось от нее отделаться, а через мгновение исчезли и угрызения совести. Сейчас он оказался в плену непреодолимой лени, навеянной усыпляющим ночным ветром и шумом моря.