Подобная обязанность поражает и восхищает его, но она легла бы на него тяжелым грузом. Это уже слишком, это просто недоразумение, сваливающееся на него как камень. Надо устранить его, снять с плеч эту светящуюся, слишком яркую звезду, давящую на него, вернуться назад, на чердак. Почему он не выяснил этого тогда, когда у них было так много времени? Сейчас это уже невозможно, поздно, никакая сила не одолеет смерти, этой подлости, что не позволяет все прояснить. Каждый умирает прежде, чем выяснится какая-либо ложь. Поэтому убивать — это преступление, ему стыдно, что он застрелил ту утку, что летела так прямо и быстро, чтобы, возможно, что-нибудь поправить.
Если Карло так угодно, Энрико изменит свой путь, поменяет круг, зайдет туда, где свобода и молчание тех, кому ничего не нужно, освещают и согревают вершины деревьев красным закатным светом. Взберись на это освещенное солнцем дерево — и избегнешь вечерней тени, крадущейся вверх по стволу. Да, небо над ним полыхает огненным светом, но Энрико больше нравится опустить голову и глядеть вниз на траву, что покрывает древесные корни и выцветает от наступающей темноты, он растягивается там, внизу, растворяясь во влажной луговой зелени, и смотрит вверх на небо, с каждой минутой теряющее свой цвет. Карло должен был бы понимать, что именно он от него требует, нет-нет, он чересчур много на него нагружает. Смеялся же он, когда Энрико декламировал ему строчку из Панакреса, его любимого поэта: «Человек — то, что не человек, — видя и не видя птицу, ту, что не птица, — взобравшийся на дерево, то, что не дерево, — поражает ее камнем, тем, что не камень…»
Нет, нет, это всего лишь как перезвон колоколов. Утиное мясо даже без соли все-таки неплохая еда. Он аккуратно доедает утку, ему нравится хорошо поесть, это же человеческое качество, гаучо верят: кто много ест, тот настоящий мужчина. Он заходит в шалаш, вытаскивает что-либо из тойбнеровской серии и усаживается на порог. Луна отбрасывает достаточно света, но ему хватило бы и меньшего, он знает много раз отчеркнутые отрывки наизусть. Впервые строки Платона не доставляют наслаждения, а звучат обвиняющим приговором: «В мысленных образах выявляется великолепие и видение всего времени и всего бытия», но в окружающем его голом плоскогорье Энрико этого не находит. Ему и так хорошо, но Карло этого недостаточно, ему хочется, чтобы Энри ко на самом деле ощутил то самое великолепие.
Энрико оглядывается вокруг. В горле у него ком, он откладывает «Государство» и берет «Электру», «Царя Эдипа», хор Ореста: «Царица-Ночь, дарующая сон, взлети из Эреба на крыльях и поспеши к нам, заблудившимся в кромешной тьме»[26]. Ему хотелось бы уснуть, он и не помышляет ни о чем другом, как только задремать, подобно животным, рассеянным там и сям в темноте, все еще разбавленной светом, как кофе молоком.
Время от времени подобное случается, наплывают медленно сгущающиеся сумерки, так трогающие его душу, вслед за ними приходят жестокие ночи с ярким лунным светом, льющимся на деревянные столы. Но подобные паузы бывают редко, вообще-то царит тупая скука, проходящие пустые дни и месяцы похожи друг на друга, годы идут и не проходят, как в пустостишии Панакреса. Чтобы не терять формы, он перечитывает учебник разговорного древнегреческого языка: «Sprechen Sie Attisch?»[27], повторяет фразы ежедневного употребления: «Wie lebt sich in Leipzig?»[28], «τίς εσθ’ ό έν Λειψία βίος»[29], «у меня болит голова», «άλγώ την κεφαλήν»[30]. Он перечитывает и «Мартина Фьерро», ему нравится этот мир без детства, где смерть и убийство несущественны, потому что там приходится просто убивать и умирать.
Ему приходит на ум история, рассказанная у костра одним гаучо, где-то за год, а может быть, и, какая теперь разница, за три года до этого, да и сам гаучо был похож на всех остальных и играл на гитаре ни лучше, ни хуже других. Это была история одного растреадора[31] из пампасов, случившаяся в давно ушедшие времена, история неустанного следопыта, узнававшего любого человека или зверя по следам, отличая их от тысячи других, даже по прошествии многих недель, на дорогах, вытоптанных копытами и заезженных колесами. Его звали, чтобы найти заблудившегося бычка, вора или, того хуже, человека, пропавшего без вести неизвестно где. Он принимался за охоту и рано или поздно отыскивал животного или человека, что происходило так же неотвратимо, как наступление тьмы после заката.